В свое время при анализе разного рода условно «заговорных текстов» мы обращались к теме и функции в них имени собственного, что позволило нам сделать следующие классификационные наблюдения[11]:
Под именем в заговорной традиции (и в магическом тексте в целом) мы подразумеваем два разных понятия, за каждым из которых стоит особая функция употребления имен собственных. Для разграничения этих понятий мы предлагаем ввести рабочие термины – «фоновое имя» и «субъектное имя». В первом случае речь идет об употреблении имен как христианских (в том числе и апокрифических), так и языческих мифологических персонажей, создающих специфический «фон» магической формулы. Он призван демонстрировать религиозную идентичность составителя и пользователя текста.
Под субъектным именем мы подразумеваем введенное в заговорный текст уникальное имя собственное, обозначающее лицо, для (против) которого единократно и уникально воспроизводится магический текст. Собственно говоря, заговор, как принято считать, получает силу и становится эффективен только в том случае, если в момент его произнесения в его текст будет вставлено имя. Как отмечал В. Н. Топоров, «заговорный текст есть только текст и не более до тех пор, пока в его большое и неизменное “тело” не введено имя. Только введение имени, само произнесение его делает текст, слово еще и ритуалом, действием, т. е. подлинным “живым” заговором, или заговором в действии» [Топоров 1993: 100]. Но «правило Топорова» предполагает «по умолчанию», что существует некий текст, в котором имени еще нет. Так, действительно заговорный текст без имени может быть назван магическим, так сказать, потенциально: в книге Дж. Гаджера о табличках поздней античности [Gager 1992: 94] вводится понятие «рецепта», т. е. магического текста, который собственно магическим еще не является и станет магическим только после введения имени. Причем необходимым условием при этом было не использование условного имени, которым, возможно, называют субъекта, но его «настоящее», крестильное имя. Именно поэтому у южных славян практиковалось табуирование и сокрытие истинного имени: так человек становился неуязвимым для колдуна, который мог навести порчу, сглазить и проч. Интересно, что в заговорах часто при назывании полного имени субъекта использовалось вместо патронима имя матери. Здесь, как мы полагаем, уместно провести аналогию с греческими и латинскими свинцовыми магическими табличками, которые клались в гроб умершего, чтобы он передал подземным богам имена тех, кому заказчик таблички хотел нанести вред. Собственно текст проклятия при этом оказывался не так уж важен, т. к. сам акт нанесения имени на табличку и помещения ее в могилу уже «по умолчанию» предполагал, что эти лица должны быть прокляты. Сопоставительное обращение к табличкам античности, как мы полагаем, в данном случае вполне правомерно, и мы можем расценивать их как субтип заговорного текста. Несомненной в данном случае оказывается их ориентация на шаблон, т. е. на наличие предтекста заговора, который вряд ли создавался изначально как образец, но скорее образовывался почти неосознанно самими пользователями традиции, проходя через условную «цензуру коллектива».
Итак, заговор становится заговором, только если в него введено имя. Причем в первую очередь важным оказывалось упоминание точного имени, позволяющего однозначно обозначить жертву, для чего часто упоминалось не официальное имя отца, но имя матери. Упоминание в первую очередь имени матери человека свойственно, как заметил еще О. Одоллан, всем магическим табличкам: «упоминание имени матери точно обозначало врага» [Audollent 1904: lii]. «Если в официальных надписях указывается имя отца, то в магических надписях в основном – имя матери, – несомненно, согласно старой пословице