Дон вздохнул и глотнул вина из бокала. Потом снова вперил взгляд в Майкла. Заговорил – медленно и веско:
– Сицилия – трагический край. Тут нет доверия. Нет порядка. Только жестокость и предательство, зато в изобилии. Ты полон подозрений, мой юный друг, и у тебя есть на это право. Как и у нашего Гильяно. Вот что я тебе скажу: Тури Гильяно не продержался бы без моей защиты; мы с ним были как два пальца одной руки. А теперь он считает меня своим врагом. Ты и представить не можешь, как это меня огорчает. Единственное, о чем я мечтаю, – это как Тури Гильяно однажды вернется к своей семье и будет объявлен героем Сицилии. Он – истинный христианин и храбрый человек. С сердцем таким добрым, что нет ни одного сицилийца, кто не любил бы его. – Дон Кроче остановился, сделал еще глоток. – Но ситуация складывается не в его пользу. Он один, в горах, с горсткой людей противостоит армии, которую Италия наслала на него. Его предают на каждом шагу. Потому он никому не доверяет, даже самому себе.
На миг взгляд дона, направленный на Майкла, стал ледяным.
– Я с тобой до конца откровенен, – сказал он. – Не люби я Гильяно так сильно, возможно, я дал бы тебе совет, который не должен давать. Возможно, я сказал бы, со всей искренностью: езжай-ка ты домой в Америку без него. Мы подходим к концу трагедии, которая тебя никак не касается… – Он снова сделал паузу и вздохнул. – Но, конечно, ты наша единственная надежда, и я вынужден просить тебя остаться и помочь. Я окажу всю возможную поддержку и никогда не брошу Гильяно. – Поднял свой бокал: – Да живет он тысячу лет!
Все они выпили; Майкл тем временем судорожно размышлял. Чего хочет дон: чтобы он остался или чтобы бросил Гильяно?
Заговорил Стефан Андолини:
– Помнишь, мы обещали родителям Гильяно, что Майкл навестит их в Монтелепре?
– Безусловно, – мягко согласился дон. – Мы должны дать им хоть какую-то надежду.
– Они могут знать что-то о «Завещании», – настойчиво вставил отец Беньямино.
Дон Кроче вздохнул:
– Да, «Завещание» Гильяно… Он считает, оно спасет ему жизнь или, по крайней мере, отомстит за его смерть. – Он обратился прямо к Майклу: – Запомни это. Рим боится «Завещания», а я не боюсь. И скажи его родителям: что написано на бумаге, влияет на историю. Но не на жизнь. Жизнь – это другая история.
От Палермо до Монтелепре было не больше часа езды. Но за этот час Майкл с Андолини перенеслись из городской цивилизации в самую что ни на есть примитивную сицилийскую глушь. Стефан Андолини вел крошечный «Фиат»; под солнечным светом на его выбритых щеках и подбородке точками проступали ярко-рыжие колючки отрастающей щетины. Ехал он медленно, осторожно – как все, кто выучился водить уже в зрелом возрасте. «Фиат» пыхтел, словно ему не хватало воздуха, карабкаясь вверх на горный кряж.
Пять раз их останавливали на постах национальной полиции – в каждом по меньшей мере человек двенадцать и фургон, ощетинившийся автоматами. Бумаги, которые показывал Андолини, освобождали им путь.
Майклу казалось странным, как местность могла стать такой дикой и первобытной на столь малом отдалении от величественного Палермо. Они проезжали мимо крошечных деревенек с каменными домами, опасно балансирующими на горных склонах. Склоны эти были тщательно возделаны и превращены в террасы, где аккуратными грядками поднимались какие-то колючие растения. Небольшие холмики усыпали гигантские белые валуны, полускрытые мхом и бамбуковыми стеблями; издалека они походили на заброшенные кладбища.
Вдоль дороги стояли часовенки – деревянные будки с навесными замками, над которыми возвышалась статуэтка Девы Марии или какого-то местного святого. У одной из таких часовен Майкл увидел женщину: она молилась, опустившись на колени, а муж, сидя в тележке с запряженным в нее осликом, потягивал из бутылки вино. Голова ослика свешивалась вниз, как у великомученика.