С точки зрения сегодняшнего дня это чувство тоски и обреченности кажется странным, почти болезненным, ведь призвали Чистякова формально всего на год, вот-вот закончится этот злосчастный год, и он вернется домой. Но он-то хорошо понимает, где оказался, понимает, что бессилен перед властью, которая может сделать с ним все что угодно. Поэтому он постепенно превращается в героя Кафки, господина К., которому уже никуда не деться от БАМа. А самое главное – он чувствует, как тонка грань, которая отделяет его от тех, кого он вынужден охранять. Один из наиболее часто повторяющихся мотивов в дневнике – постоянное ожидание собственного ареста. Он, несомненно, осознает, что вся его жизнь на БАМе устроена так, что не миновать ему превращения из командира вооруженной охраны в заключенного. Эта угроза ареста ходит за ним буквально по пятам. Трибунал, которым постоянно грозит ему начальство за непредотвращенные побеги, за срыв плана, который невозможно выполнить, да и за все остальное, что легко подвести под статью “халатность”, и в самом деле может осудить его и оставить в ГУЛАГе на многие годы.

Под удар Чистякова в атмосфере доносов, взаимной слежки, царящей среди чекистов в Бамлаге, ставит практически все. Он “классово чуждый”, он с высшим образованием, он вычищен из партии, критикует начальство, пренебрежительно относится к приказам и т. д. И то, что он отгораживается от остальных, не пьянствует вместе со всеми, что-то постоянно пишет, рисует, вызывает настороженное и подозрительное отношение к нему чекистов: “Живешь затерянный в Д. В. К.[16] как белая ворона. И чувствуешь, что если вернешься в гражданское общество, будешь отсталым и диким. Будешь чувствовать свое ничтожество”.

И Чистяков постепенно смиряется с мыслью о будущем аресте, он даже уговаривает себя, что, может быть, срок ему дадут небольшой, и тогда, отсидев свое, он хоть таким образом сможет вернуться к прежней жизни: “Придется все же получить срок и уехать. Ведь не один же я буду с судимостью в СССР. Живут же люди и будут жить. Так перевоспитал меня БАМ. Так исправил мои мысли. Сделал преступника. Я сейчас уже преступник теоретически. Потихоньку сижу себе среди путеармейцев. Готовлю себя и свыкаюсь с будущим… А может быть шлепнусь?”

“Схожу с ума…”

Но, возможно, тоска и отчаяние, которые в течение этого года на БАМе все больше ощущает Иван Чистяков, многократно усиливаются тем, что любая другая жизнь представляется ему теперь миражом, и весь мир уже кажется сплошным Бамлагом.

“И еще я понял другое: лагерь не противопоставление ада раю, а слепок нашей жизни и ничем другим быть не может, – напишет Варлам Шаламов, сформулировав то, что пытается высказать в своем дневнике командир взвода ВОХР Иван Чистяков. – Почему лагерь – это слепок мира? Лагерь же – мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве, социальном и духовном. Лагерные идеи только повторяют переданные по приказу начальства идеи воли. Ни одно общественное движение, кампания, малейший поворот на воле не остаются без немедленного отражения, следа в лагере. Лагерь отражает не только борьбу политических клик, сменяющих друг друга у власти, но культуру этих людей, их тайные стремления, вкусы, привычки, подавленные желания. Лагерь – слепок еще и потому, что там все как на воле, и кровь так же кровава, и работают на полный ход сексот и стукач, заводят новые дела, собираются характеристики, ведутся допросы, аресты, кого-то выпускают, кого-то ловят. Чужими судьбами в лагере еще легче распоряжаться, чем на воле. Все каждый день работают, как на воле, трудовое отличие – единственный путь к освобождению, и, как на воле, легенды эти оказываются ложными и не приводят к освобождению… В лагере ежечасно повторяется надпись на воротах зоны: “Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства”. Делают доклады о текущем моменте, подписываются на займы, ходят на собрания… Люди там болеют теми же болезнями, что и на воле, лежат в больницах, поправляются, умирают. При всех обстоятельствах кровь, смерть отнюдь не иллюзорны. Кровь-то и делает реальностью этот слепок”.