– Но наступит час, когда это отчаяние и эта покорность переплавятся в иное – в потребность изменить мир, изменить себя. Это обязательно произойдет. Более того, это уже происходит. Для тысяч и тысяч людей уже и сейчас ясно: в этой войне надо делать только то, что принесет России поражение. Царизм без поражения не свалится. Это зверь живучий.

Лихачев вскочил, закинул крупные руки за спину.

– Поражение! Это слово бьет по моим перепонкам, как снаряд. Я русский и не хочу, чтоб мое отечество лежало распластанным у ног немецкого кайзера.

– Поймите, Венедикт Петрович, только поражение царизма принесет очистительную революцию.

– Униженная и разбитая отчизна подобна трупу. Ее не спасут и революции.

– Не народ, а царизм потерпит поражение.

– Нет, нет! Ради отечества я готов на все! И я не потерплю, Иван, твоих разговоров. Забудь это слово – поражение! Мы должны победить врага. Только гордой и сильной стране революция может принести избавление от нужды и страданий.

Ваня попытался доказать ученому, в чем его заблуждения, но тот не захотел слушать. Разгневанно шаркая ногами о паркет, он удалился в другую комнату, плотно прикрыв за собой тяжелую дубовую дверь.

Ваня проводил ученого взглядом, осуждая себя за излишнюю прямолинейность в суждениях. «Ну ничего, то, что я не смог доказать вам, господин профессор, то вам докажет сама жизнь», – утешал себя Ваня, не зная еще, как поступить дальше: сидеть ли в ожидании, когда гнев ученого уляжется, или покинуть его дом до каких-то лучших минут.

Ваня не успел еще решить этого, как дубовая дверь открылась и Лихачев вернулся с какой-то виноватой улыбкой, так не подходившей к его суровому лицу.

– А ну ее к черту, Ваня, твою политику! Я ее недолюбливал в молодости, а в старости она мне и вовсе не нужна. Давай пить чай с брусничным вареньем, – глуховатым голосом сказал Лихачев.

– Что ж, чай пить – не дрова рубить, говаривали в старину, – усмехнулся Ваня, – однако истины ради замечу, Венедикт Петрович, что, возможно, политику вы недолюбливали, но других поощряли заниматься оной.

– Что за намеки? – снова сердясь, спросил Лихачев.

– Никаких намеков, одни факты. Мне вспомнились ваши постоянные конфликты с реакционной профессурой.

– Да разве это политика, друг мой ситцевый?! Просто-напросто сердце мое не терпит несправедливости. Наука требует свободы духа…

– Вот, вот, – поощряя откровенность ученого, затряс головой Ваня.

– Опять ты меня, искуситель негодный, вовлекаешь в антиправительственные рассуждения. Да ты что, подослан тайным управлением жандармерии?! – замахал кулаками Лихачев, надвигаясь на племянника, поблескивавшего из угла своими темными глазами.

– Успокойтесь, дядя! – вскинув руки, сказал Ваня. – Я не подослан, а послан, дядя, к вам. Послан студентами-большевиками. Позвольте воспользоваться вашей гостиной и провести тут завтра вечером небольшую беседу. Мы в крайнем затруднении. Мы существуем нелегально, нам тяжело, а момент ответственный, он требует ясности и действий.

Лихачев опустил кулаки, попятился, упал в кресло, словно его кинули туда. Жалобно скрипнули под ним прочные, скрытые кожаной обивкой пружины.

– Ах, искуситель, ах, лиходей! Собирал бы своих оболдуев без спросу, так нет, разрешения спрашивает, блюститель добропорядка!

– Вы завтра до которого часу в отсутствии? – не упустил удобного момента Ваня.

– Поеду на именины. Вернусь за полночь. И думаю, что вернусь в изрядном подпитии. Восьмидесятилетний именинник умеет и угостить, и сам выпить.

– Раздолье! – прищелкнув языком, воскликнул Ваня.

– Окна шторами прикрыть надобно. По улице немало всякой сволочи шляется.