Ксаныч налил по полной стопке.
– Ну, с возвращением, Веня, – сказал он, поднимая стопку. – Очень рад, что ты живой. Ведь тебя уже все похоронили, ёксель-моксель…
Мы чокнулись и выпили. Ксаныч налил еще по полной. Я ждал, и сердце мое сжималось. Ксаныч достал из кармана пиджака пачку «Примы», а я вытащил свои сигареты и предложил ему.
– Не, с фильтром не могу курить, – сказал Ксаныч. – Вот рабоче-крестьянские – другое дело…
Мы закурили, он быстро взглянул на меня и опустил взгляд.
– Веня, – наконец, сказал он. – А бабули твоей нет. Через неделю, как получили извещение, что ты пропал без вести… скоропостижно… Я и хоронил Лену Алексеевну.
Он поднялся и вышел, а я остался сидеть, чувствуя, как растет холодный ком в груди, пока не задрожали губы – пришлось прижать их ладонью. Когда Ксаныч вернулся, я уже вытер слезы.
– Где похоронили?
– На Северном кладбище, рядом с твоей мамой… Давай-ка выпьем за упокой ее души…
Мы выпили не чокаясь.
– Надо бы съездить на могилки, проведать, – сказал я.
– Съездим-съездим, вот в ближайшее воскресенье и съездим, – сказал Ксаныч.
– А что с квартирой? Почему там какие-то люди?
– Она стояла пустая. А через два года, как ты пропал, городские власти через суд признали тебя, понимаешь, умершим. И квартиру передали семье очередника, он уже ее приватизировал.
– Как же так? Я вот он, живой…
– Порядки такие, ёксель-моксель. И вообще… при капитализме, Веня, теперь живем. – Ксаныч вздохнул. – Ну, а ты… где был-то все это время?
– Долго рассказывать, Николай Ксаныч. В плен попал в самом конце войны, оказался в Пакистане, потом удалось бежать. Перебрался в Германию, там жил вот до этого лета, пока не удалось вернуться.
– Что у тебя с лицом, Веня?
– Мина взорвалась рядом, глаза обожгло… яркий свет теперь не переношу.
– Шрамы эти, они от осколков?
– Осколком повредило нерв, теперь пол-лица парализовано.
– Да, ёксель-моксель… вижу судьба тебя крепко приложила…
Ксаныч задумался, хмуря брови, потом вдруг лицо его прояснилось. Он покашлял, поглядывая на меня.
– Вень, – сказал он. – Ты того… поживи-ка пока у меня. Я ведь один, куда мне трехкомнатная квартира… И веселее будет, однако.
Я помолчал, потому что на миг словно сжало чем-то горло.
– Спасибо, Ксаныч, – только и смог выдавить я.
Он просиял.
– Погоди, я сейчас… – сказал с загадочным видом и вышел из кухни.
Я снова закурил и посмотрел в окно. Кухонное окно у Ксаныча затенял большой тополь, отчего казалось – за стеной дома большой сад. Через открытую форточку слышно было, как ветерок с шелестом треплет листву, и неугомонные воробьи шныряют в ветвях. «Я дома», – подумал я. – «Дома, дома, наконец…»
– Веня, глянь-ка, – позвал Ксаныч.
Я обернулся и обомлел. Он стоял в дверях и держал саксофон – мой альт, профессиональный «Selmer» с корпусом и раструбом из темного нелакированного томпака и «эской» из чистого серебра, инструмент из той, другой жизни.
– Держи, – сказал Ксаныч, и я бережно взял саксофон, как берут грудного ребенка.
Мундштук был надет, трость прикреплена, на инструменте ни пылинки – бери и играй. Я вопросительно взглянул на Ксаныча.
– Я его сохранил, – сказал Ксаныч. – Трость недавно поменял, попробуй… Амбушюр-то остался?
– Амбушюр? – севшим голосом произнес я забытое слово. – Да я ведь уже все забыл, Ксаныч. Сколько лет не играл…
– Ничего-ничего, ты быстро вспомнишь, ёксель-моксель. А ну, попробуй…
Я облизал губы, языком нашел трость, пальцами перебрал клапана и попробовал взять ноту соль – с первого раза не вышло. Еще раз – и сочный хрипловатый звук заполнил маленькое пространство кухни… Прошелся по октаве вверх-вниз и остановился, потому что не мог извлечь ни одной серебряной нотки, как я их называл, не то что золотой. Ксаныч понимающе смотрел на меня.