Липиат распахнул дверь в конце лестницы и остановился на пороге, ожидая ее.

– Странно? – повторил он. – Нисколько. – И когда она прошла вслед за ним в комнату, он положил руку ей на плечо и пошел с ней в ногу, отпустив дверь, с шумом захлопнувшуюся за ними. – Скорее пример инстинктивной ненависти толпы к аристократической личности. И только. «Ах, почему я родился не с таким лицом, как у всех?» К счастью, лицо у меня действительно не такое, как у всех. У вас тоже. Но это имеет и свою дурную сторону: дети швыряют в нас камни.

– Они в меня не бросали камни. – На этот раз миссис Вивиш сказала полнейшую правду.

Они остановились посреди мастерской. Это была не очень большая и почти пустая комната. В центре стоял мольберт; Липиат старался, чтобы пространство вокруг него было всегда свободным. Широкий проход вел к двери; другой, более узкий, вился между ящиками, сбитой в кучу мебелью и разбросанными книгами, открывая доступ к кровати. В мастерской было пианино и стол, постоянно заставленный грязными тарелками и заваленный остатками двух или трех обедов. По обе стороны камина были книжные полки; книги валялись по всей комнате – одна пыльная груда за другой. Миссис Вивиш рассматривала картину на мольберте (опять абстракция – ей это не нравилось), а Липиат, сняв руку с ее плеча и отойдя немного назад, чтобы лучше видеть, внимательно рассматривал миссис Вивиш.

– Можно вас поцеловать? – спросил он после некоторой паузы.

Миссис Вивиш повернулась к нему, страдальчески улыбаясь; брови у нее иронически поднялись, а бледные ярко-невыразительные глаза смотрели пристально и спокойно.

– Если вам это доставит удовольствие, – сказала она. – Мне лично – никакого.

– Сколько страданий вы мне доставляете, – сказал Липиат, и сказал это так просто и естественно, что Майра была просто ошарашена: она привыкла, чтобы Казимир выражал свои чувства гораздо громогласней и многословней.

– Мне очень жаль, – сказала она; и ей в самом деле было жаль. – Но что я могу поделать?

– Вероятно, ничего, – сказал он. – Ничего, – повторил он, и его голос снова стал голосом исполненного горечи Прометея. – Тигрицы тоже ничего не могут поделать. – Он принялся шагать взад и вперед вдоль свободного прохода между мольбертом и дверью; Липиат любил говорить, расхаживая по комнате. – Вам нравится играть с жертвой, – продолжал он, – чтобы она умирала медленной смертью.

Успокоенная, миссис Вивиш слегка улыбнулась. Это был привычный Казимир. До тех пор, пока он говорил подобным образом, говорил, как герой старомодного французского романа, все было в порядке: значит, он на самом деле вовсе не так уж несчастен. Она села на ближайший свободный стул. Липиат продолжал расхаживать взад и вперед, размахивая при этом руками.

– Но, может быть, страдания хороши, – продолжал он, – может быть, они неизбежны и необходимы. Может быть, мне следовало бы благодарить вас. Способен ли творить художник, когда он счастлив? Захочет ли он тогда творить? Что такое искусство, как не протест против безжалостной суровости жизни? – Он остановился перед ней, протянув руки жестом, выражавшим вопрос. Миссис Вивиш слегка пожала плечами. Она не знала; она не могла ответить. – Ах, все это чепуха, – снова взорвался он, – чепуха и вздор. Я хочу быть счастливым, довольным, признанным: ведь тогда я мог бы лучше работать. И прежде всего, больше всего я хочу вас; хочу, чтобы вы принадлежали мне, и никому больше, и навсегда. И это желание, как ржавчина, разъедает мне сердце, как моль, прогрызает дыры в ткани моего сознания. А вы только смеетесь. – Он поднял руки и безжизненно уронил их.