– Абсолютный!

– И что, старичок, о шедевральной картине, о её странствиях по миру чистогана, известно?

– Прочесть лекцию?

– В двух словах.

– «Венера…», купленная Николаем 1, была звездой итальянских залов Эрмитажа, пока большевики её не продали для финансирования пятилеток за смешные, сравнимые с ценой паровоза, деньги в Америку. С тех пор шедевр в Вашингтоне, в Национальной галерее.

– Так! Всё совпадает, – сверкнул чёрносмородиновыми зрачками:

– Старичок, в натуре видел «Венеру…»?

– Видел, в стольном граде Вашингтоне, в двух шагах от тамошнего обкома.

– Кроме шуток, шедевр?

– Абсолютный!

Недоверчиво глянул и – застегнул пиджак, встал.

– Извини, спешу, хотя не смогу уйти без присказки:

– Старичок, не забыл бородатый анекдот про отличие англичанина от еврея?

– Забыл, у меня дырявая память.

– Англичанин уходит, не прощаясь, еврей прощается, но не уходит.


Так-так, щеголеватый, надушенный, не чуждый самоиронии крючконосый пророк, наконец, откланялся; политические страшилки, вступительная дымовая завеса… притормозил у выхода из пассажа, завернул ко мне исключительно для того, чтобы, попугав, сразить элементарными вопросами? На кой ему Тициан? Настроен я, однако, был на весёлый лад: старичок? – полушутливое обращение из шестидесятых-семидесятых, потеряв милую двусмысленность, обретало премилую неполиткорректность, – прилично ли в цивилизованном обществе напоминать старику, что он «старичок»? Так-так-так: глянув на экран, охотно согласился с Данькой, акварель удалась, хотя до Тициана далековато… – провожая к выходу чудесно распрямившуюся Данькину спину: разве я не заслуживал ещё нескольких минут мечтательного безделья? И пусть мягкое среднеазиатское подбрюшье не защищено, пусть подловато-худому миру грозит свара фундаменталистов и глобалистов, но я-то, лишний на пиру агрессивных амбиций, во вселенские дрязги не вовлечён, я маленький человек середины, тихо починяющий примус свой, меня-то, господа пассионарные и героические, оставьте в покое за безобидным моим занятием… – да, надо было спросить у Даньки о шансах Трампа, покусившегося на мифологию американского демпорядка… – электронное письмо?

Откуда?

И – от кого???

Чудеса, давненько я не получал писем…


Лина?!

Невероятно, – Лина жива?!!!

А почему, собственно, я её похоронил…


Был поздний промозглый вечер, на углу Гороховой и Мойки горели холодным огнём большущие окна швейной фабрики имени Володарского, где ударно трудилась ночная смена, поодаль, – вплоть до туманного свечения в глубине перспективы, обозначавшего Исаакиевскую площадь, – набережная Мойки тонула в темени; шли по мокрым скользким гранитным плитам, вдруг Лина в обморочном изнеможении качнулась к чугунной ограде, вскинула беспомощно голову с бисеринками дождя на волосах, и…

Потом – встречи на конспиративных квартирах, потом – летний Вильнюс с добавлением сине-зелёно-красного Тракая, потом, – расставание навсегда, отрывочные вести из Филадельфии, через несколько лет и с Америкой распрощалась, перелетела в поисках счастливого гнезда в…

Но почему так запомнился жадный поцелуй на Мойке, на осеннем ветру, в мокрой темени? Поблескивавший узор ограды, чёрная вода.

Лина, смуглый ангел, с вороньим крылом… причёски; да, косой пробор и – смоляное крыло; и ещё: когда-то в Лине идеально сочетались порывистость и домовитость.


Поплыли, разламываясь, галереи, эскалаторы, рекламные щиты; голубой воздушный шарик мотался, натыкаясь на стеклянное небо, отскакивая…


– Бывает кислая соль?

– С лимоном… или грейпфрутом.

– А сладкая?

– Отстань; селфи.


Моё поколение, – последнее, возможно, предпоследнее, которому дано вспоминать что-либо существенное, даже сущностное, благодаря «несущественному», «пустячному» наполнению минувших лет: предметы, окружавшие когда-то меня, служат катализаторами памяти, а у них, юных и беззаботных, – сочувственно оглядел кофейню, – отменены помчавшимся временем драгоценные мелочи; дети безоглядности лишены предметного мира, личностно окрашенного и – «долгого», способного, отслужив функционально сейчас, согревать потом, когда аккуратные мальчики и душистые девочки постареют, остывшие чувства. Что вспомнится премилому молодняку на старости лет, если актуальность вещей ныне скоротечна, они не успевают органически врастать в быт, если электронные игрушки, запрограммированные на повседневные чудеса, а по минималистскому дизайну рассчитанные на миллиардные тиражи, будто бы никакие, – не окутываются индивидуальными смыслами, за год-полтора устаревают, ибо супермодели «Яблока» или «Самсунга», которые, – после рекламного торнадо, – выбрасывают в продажу, сулят коммуникативные сверхчудеса; открытое окно, ящичек с откинутой крышкой на подоконнике… да, патефон Додика Иткина, да, символ сентиментальности, оклеенный серебристым, «с морозцем», коленкором ящичек с музыкальным флёром эпохи… о, Додик, старенький король джаза, возвращал триумфальные и роковые тридцатые, где было похоронено его музыкальное счастье; зачастую и мне не терпелось на приподнятый круг положить другой круг, чёрный, поблескивающий, тронуть рычажок вращения, нацелить иглу-жало на гибкой шейке с бликом на крайнюю бороздку берущей разбег пластинки, услышать шипение из далёких лет, и – пробные хрипы, заикания перед тем, как прольётся песня; на углу ящичка – выдвижная, – словно балкончик из угла здания выдвигался, – коробочка со сменными иголками; изогнутая стальная ручка вставлялась в круглое отверстие в боку онемевшего ящичка, чтобы, проворачивая её, возобновлять иссякший завод… с колдовским блеском глаз крутил ручку Иткин.