Как и год назад в Новониколаевском госпитале, у нас сбилась небольшая компания. Запомнился мне капитан Михаил Филиппович Мякотин, командир стрелковой роты. Он был старшим в палате. Вместе с ним, командиром взвода Женей Рогозиным и еще двумя-тремя лейтенантами мы любили посидеть в дальнем углу коридора у окна. Обсуждали последние события, рассказывали, кто, где воевал, читали вместе письма из дома. Человеку требуется высказать, что скопилось на душе, и разговоры в нашей небольшой компании были откровенными.

Здесь, в отличие от госпиталя в Новониколаевском, собрались люди с немалым опытом, тем более командиры. К слову «офицер» мы привыкали с трудом. Женя Рогозин воевал с осени сорок второго, уже имел медаль «За боевые заслуги», а 22 февраля перед праздником ему прямо в госпитале вручили вторую медаль – «За отвагу». Он окончил Челябинское училище и очень удивлялся, что я участвую в боевых действиях с октября сорок первого и ни разу не награжден.

В какой-то степени это меня задевало. Танкистов награждали чаще других, не считая летчиков и, конечно, штабных работников. Впрочем, и Михаил Филиппович Мякотин, воевавший с ноября сорок первого года, дважды тяжело раненный, тоже не имел наград.

– За что мне медали вешать? – с невеселым смешком рассуждал капитан. – Я взводом с тридцать шестого командовал. Под Москвой доверили роту. К середине декабря нас всего восемь человек осталось, включая старшину и санинструктора. Дали передохнуть с месячишко, роту пополнили, а через неделю от роты снова отделение осталось. Политрука и взводных поубивало, меня шрапнелью уделало, едва выкарабкался. Четыре месяца в госпитале лежал.

– Во поганая штука, – сказал кто-то из лейтенантов. – Никуда от этой шрапнели не спрячешься.

– Это точно. В меня штук двенадцать шариков закатило. Окоп частично спас. Часть шрапнели в землю ушла, остальные я поймал. А под этот Новый год миной ранило. Опять больше десятка осколков попало. Два – с палец величиной. Руку почти напополам перебило.

Он шевелил тонкой левой рукой с клочьями сопревшей под гипсом кожи. Я тоже кое-что вспоминал. О том, как пережил три танка, попал в штрафники и мотался по немецким тылам, подстерегая автоколонны. В тот раз мы сидели втроем. Михаил Филиппович, Женя Рогозин и я. Меня словно прорвало. Я рассказывал об октябре сорок первого, о «гиблом овраге».

– Пытались прорваться. Целый батальон в овраге завяз. Ни вперед – ни назад. А нас минами сверху. В два слоя люди лежали. Мертвые, разорванные, раненые. Полтора года прошло – до сих пор снится. Но в сентябре сорок второго мы в тылу фрицам крепко врезали. Три колонны размолотили.

– Выходит, ты, Леха, десантник, – с уважением проговорил Женя Рогозин.

– Точнее, неудачником назови. Училище в два приема закончил, из подбитых танков едва успевал выскакивать. Из госпиталя выйду, кто я? Штрафник, окруженец, вечный командир танка.

– Немцев много побил?

– Точно не сосчитаешь. Мы ведь экипажами воюем. Дели на четверых. Но два панцера и бронетранспортер я размолотил. Пушек штук восемь раздавили. Пехоты побили много.

– Везучий ты, Лешка, – сказал Михаил Филиппович. – Три танка пережил. Значит, научился воевать. У меня в роте командиры взводов дольше двух недель не держались. А когда наступление – бывало сразу всех троих за день терял. Знаешь, в чем мы немцам уступаем?

– Знаю, – отозвался я. – Во многом. Но, прежде всего, в гибкости. Я за все время, может, раз или два видел, чтобы фрицы в лоб лезли. Зато целые поля нашей пехотой завалены. Пытались считать, бесполезно! Тысячи.

Я не сказал ничего нового. Все это прекрасно знал и видел любой мало-мальски повоевавший солдат или командир.