– Старик вернулся в гостиницу невредимый, как полная луна… Я уж подумал… А что это у тебя с лицом?
– Киска поцарапала, – процедил Эгерт сквозь зубы.
– А-а… – протянул Карвер сочувственно. – Я уж подумал, не сходить ли к мосту…
– И присыпать землей мое остывшее тело? – Эгерту расхотелось сдерживать раздражение; глубокая царапина на щеке перестала кровоточить, но горела так, будто к лицу приложили раскаленный прут.
– Ну… – протянул Карвер неопределенно и тут же добавил, понизив голос: – А старик-то уехал, сразу же уехал… У него и конь уже стоял под седлом…
Эгерт плюнул:
– Мне-то что?! Одним сумасшедшим в городе меньше…
– Я тебе сразу сказал, – Карвер рассудительно покачал головой, – безумцев, знаешь ли, по глазам видать… У этого глаза совсем ненормальные, ты заметил?
Видно было, что Карвер очень не прочь порассуждать о безумцах вообще и о незнакомце в частности. Конечно, ему хотелось быть посвященным в подробности поединка, и следующей фразой обязательно было бы приглашение в трактир – но на этот раз Карвера ожидало горькое разочарование. Никоим образом не утолив его любопытства, Эгерт тут же сухо распрощался.
Герб Соллей на окованных железом воротах был призван вызывать гордость у друзей и страх у врагов – изображенное на нем воинственное животное не имело названия, зато снабжено было раздвоенным языком, стальными челюстями и двумя мечами в когтистых лапах.
С трудом переставляя ноги, Эгерт поднялся на высокий порог; У входа его встретил слуга, готовый принять из рук молодого господина плащ и шляпу – но в то несчастливое утро у Эгерта не было ни того, ни другого, поэтому молодой господин попросту кивнул в ответ на глубокий почтительный поклон.
Комнату Эгерта, как почти все помещения в доме Соллей, украшали гобелены с изображенными на них породами бойцовых вепрей. На маленькой книжной полке скучали несколько сентиментальных романов вперемешку с пособиями по охоте; ни те, ни другие Эгерт никогда не открывал. В простенке между двумя узкими окнами помещался портрет – мать Эгерта, молодая и прекрасная, с кудрявым и белокурым мальчуганом, прислонившимся к ее коленям. Художник, лет пятнадцать назад выполнявший заказ Солля-старшего, оказался прямо-таки медовым льстецом – мать была красива чрезмерной, не своей красотой, а мальчик попросту воплощал добродетель. Слишком голубые глаза, слишком трогательные пухлые щечки, ямочка на подбородке – сие дивное дитя вот-вот взлетит и растворится в эфире…
Эгерт приблизился к зеркалу, стоящему на столе около кровати. Глаза его не казались сейчас голубыми – они были серыми, как пасмурное небо; Солль через силу растянул губы – ямочки как не бывало, зато змеилась через щеку рана – длинная, жгучая, кровоточащая.
На зов явилась старуха-управительница, давняя поверенная во всех происходящих в доме делах. Поохала, пожевала губами, принесла баночку с мазью, заживляющей раны; боль поутихла. С помощью слуги Эгерт стянул ботфорты, бросил ему мундир и, обессиленный, повалился в кресло. Его знобило.
Подошло время обеда – Эгерт не спустился в столовую, передав матери, что пообедал в трактире. Он и правда хотел пойти в трактир, жалея уже, что не остался выпивать в компании Карвера; он даже встал, собираясь выйти – но помедлил и снова сел.
Временами у него начинала кружиться голова; тогда белокурый мальчик на портрете, дивный мальчик с чистыми, не тронутыми шпагой щечками качал головой и многозначительно улыбался.
Приближался вечер; наступил тот самый сумеречный час, когда день уже умирает, а ночь еще не родилась. За окном гасло небо; из углов выползли тени, и комната преобразилась. Разглядывая еще различимые кабаньи морды на гобеленах, Эгерт ощутил слабое, неясное беспокойство.