Оркестрик ютился на антресолях, там не только не мог поместиться рояль, но даже некуда было втиснуть пианино. Поэтому я ни разу не играл в «Коке», зато позже, летом, когда Лаци перебрался в дансинг, я взял реванш. Штатный пианист ушёл в отпуск, и я играл ежедневно две недели подряд. Играть в большом профессиональном оркестре – ничем не заменимая школа. Прежде всего потому, что каким-то непостижимым образом мобилизуются скрытые до поры возможности и на волне подъёма делаешь внезапные истинно творческие открытия. Когда сотни глаз устремлены в твою сторону, и сотни ушей впивают создаваемые тобой конструкции, на грани риска, иногда звучащие как откровенный диссонанс, и тебе дают полную свободу импровизации, – тут есть от чего воспламениться настоящему вдохновению. Потом выслушиваешь мнения мастеров, и в следующий раз «делаешь невозможное». «Ты делаешь невозможное, старик,» – говорит Лаци, обнимая за плечи. Такая похвала много стоит.

Когда мне удавалось договориться где-нибудь о выступлении, я вызывал их телеграммой. С бору по сосенке мы собрали не бог весть какую ударную установку, и Ваня всякий раз привозил и увозил её запакованной в собственноручно сшитые брезентовые чехлы, вероятно бывшие некогда пионерской палаткой. Как он там у себя репетировал, я не знаю, но мастерства прибавлялось. Представ перед мэтром в один из таких наездов, будущая звезда оказалась, однако, поверженной в такое глубокое смущение, что даже палочки то и дело выпадали из дрожащих рук, не говоря о виденных уже мною «жонглёрских штучках», имеющих целью свидетельствовать высокий профессионализм. Показывать их Ваня даже и не пытался. Тем не менее, справившись с собой, он продемонстрировал, на мой взгляд, хороший уровень подготовки. Лаци снял свои круглые очки с толстыми выпуклыми линзами, подышал на них, протёр белоснежным добытым из кармашка блузы носовым платком, и сказал: «Неплохо». И добавил: «Для начала». Договорились о том, что при первой возможности «открытая система» Лаци Олаха примет в себя молодого таланта и начнёт «обкатывать». К тому времени обкатку уже прошёл Евгений – он становился настоящим инструменталистом: консерваторскую флейту и любимый кларнет теперь дополнил саксофон, который Лаци дал напрокат из своего арсенала. Женя (со слов его матери) репетировал с утра до ночи, «в ущерб основной учёбе». Он запирался на ключ в своей комнате и не подходил к телефону. Я догадывался об истоках такой работоспособности. Наша дружба, споткнувшаяся о женщину, эволюционировала к чисто деловым отношениям: мы были нужны друг другу как партнёры по бизнесу, чем, в сущности, и была для нас тапёрская деятельность: за каждое выступление мы получали наличными, не считая отчислений, которые шли в кассу МОМА по своим каналам. Это была прибавка к нашим грошовым стипендиям. И всё же не деньги тут диктовали – брала своё ревность, разбавленная тщеславием, исполненная решимости одержать верх.

А что Белоснежка? Она приезжала на день-два, ночевала у подруг по институту, звонила, мы встречались. Иногда они приезжали вместе; надо было видеть эту прелестную пару – горбун в овчинном тулупе и валенках с галошами, и она – фея, снежная королева из страны великого сказочника. Она сказала, что хочет восстановиться в институте и что «ей обещали», но подробнее говорить отказывалась, – «как бы не сглазить». На Лубянке ей сообщили, что «дело» матери пересматривается, и, возможно, ту скоро освободят.

Выступать с нами Белоснежка не стала, сославшись на занятость, потом на простуду, потом на что-то ещё – всегда находилась причина, и вскоре мы поняли, что наше трио лишилось «голоса». Говорю – «мы», хотя надо было бы сказать о себе одном; но я осознал это позже и не хочу забегать вперёд. Роман с Белоснежкой вызревал по законам драмы – в исходе пятьдесят пятого мы были на кривой подъёма, неуклонно приближаясь к кульминации-катастрофе.