– Печально-печально, – бормочет сэр Хопкинс. – Знаете что, дружище, я, пожалуй, пойду, засвидетельствую принцу Арджуне свои соболезнования. Какое ужасное злодеяние! Нет, ну, вы, только подумайте…

Уходит.


Возвращаясь в наше купе, я думаю об отце. Я представляю, как он идет по плацкартному вагону мимо качающихся и скрипящих керосиновых ламп, перешагивая через спящих на полу туземцев и щелкая компостером на ходу. Я вижу ухмылку, на его костистом плохо побритом лице. Вижу, как он заходит в тамбур и отпирает своим специальным железнодорожным ключом дверь вагона, и, отперев, распахивает ее в темноту. Поезд идет через ночь, на покатой, сложенной из кромешного мрака спине холма мигают дымные огни какой-то деревеньки. Отец садится на порожек, беспечно свесив ноги в отлетающую прочь пустоту. Из кармана форменной курточки он ловко достает фляжку и, свинтив крышку, вливает в себя половину. Он пьет, запрокинув голову, фуражка слетает с затылка и падает на пол у него за спиной. Отец проводит ладонью по своим жестким, как проволока, рыжим с проседью волосам и смотрит на россыпь далеких огней на темном холме. Он молча и бездумно глядит в бескрайнюю ночь Индии. В два больших глотка отец добивает фляжку и прячет ее в карман форменной куртки. Протянув руку за спину, он находит банджо, пристраивает на коленях, но не играет. Линия железной дороги идет на изгиб, и теперь в отворенную дверь вагона ему видны освещенные окна в голове состава. Ветер ерошит волосы Кимбола О’ Хары, дым из трубы паровоза, угольная крошка и сажа заставляют слезится его глаза. Вдали загорается звезда, идущего навстречу состава. Машинист дает длинный гудок. Где-то в океане джунглей звучит ответный глас бешеного слона. Отец бьет по струнам банджо и кричит. Встречный отвечает протяжным гудком, в джунглях отзывается слон, Кимбол О’ Хара опять бьет по струнам и кричит. Их голоса сливаются. Мимо с грохотом пролетает встречный, похожий на огненную змею. Мелькают освещенные окошки вагонов. Движением воздуха отца едва не сбрасывает со ступенек. Он с хохотом хватается за поручень, придерживая на коленях банджо. И тут меня кто-то окликает…


– Угостите, даму сигареткой, – говорит госпожа Блаватская.

Она стоит в тамбуре у окна, положив локоток на решетку. Меня слепит свет низкого вечернего солнца. Я подхожу ближе, смотрю в ее выпуклые, словно фарфоровые шары и невыносимо голубые глаза. В глазах госпожи Блаватской нет и тени мысли, и нельзя упасть на их дно. Внешний мир скользит по их окоёму, загибается по краям далекий написанной акварелью горизонт, вбегают в застывшее облако закатной пыли тонконогие и длинношеие силуэты брачующихся жирафов, чтобы пропасть там навсегда.

Блаватская щелкает пальцами возле моего носа.

– Эй, Ким, дорогуша, ну, что же вы? Проснитесь!

Я вижу зажигалку в ее руке.

– Я не курю, – глупо отвечаю я. – Простите, совсем позабыл.

– Какой вы право, смешной, – говорит госпожа Блаватская хриплым голоском.

Вздохнув, она находит за решеткой на окне окурок, пристраивает его в свой длинный костяной мундштук, щелкает зажигалкой и затягивается.

– Оседлай Птицу Жизни, если хочешь познать. Отдай свою жизнь, если хочешь жить, – говорит госпожа Блаватская.

Запустив свои тонкие пальцы в мою всклокоченную и потную шевелюру, она жадно с языком и дымом целует меня в рот.


Мне снится сон, который я видел когда-то раньше, очень давно, в детстве. Мне снится, будто я болен, и что у меня сильный жар. Я лежу в комнате на кровати, окна завешены шторами. На шторах пятна солнечного света и тени от ветвей, стоящих под окнами деревьев. По стенам прыгает проказливая обезьянка и сбрасывает на пол шторы. Колечки слетают со штанг. Нагретые солнцем полотнища штор, шурша, соскальзывают на пол. На окнах за шторами висят другие шторы, а за теми еще одни, а за ними еще. В комнате жарко. Я должен все убрать за обезьянкой, повесить шторы назад на штанги, но я не успеваю. А обезьянка без устали скачет с окна на окно. Колечки летят на пол… Это никогда не кончится. Комната уже погребена под ворохом горячих шуршащих штор. Я задыхаюсь. Приходит ужас.