Князь, все так же, не глядя на Салтыкова, важно кивнул и стал неспешно оглаживать бороду.
– Понимаю твою заботу, боярин! И беспокойство твое ценю. Мыслишь верно, случись чего – упаси господь – в Угличе… Годунову и впрямь не отмыться, хошь ему-то в первую очередь отрока беречь надобно. Но это мы с тобою понимаем, а народ глуп. Сболтнет кто по невежеству, али по пьяни, чего лишнего, и пойдет гулять молва! Сам знаешь, как это у нас бывает…
– Как не знать! – вздохнул Салтыков, задумчиво разглядывая узор на шитых золотом комнатных башмаках князя. – Такого нагородят, наплетут, что и концов не сыщешь! А у правителя и без того врагов не счесть…
Глава 3.
Он и сам путался порою в своих именах: дома, во отрочестве еще, был Егоркой, Егорушкой, ныне тятя уважительно зовет Егорием – это когда в мирном расположении духа, не гневен. Для соседей, (среди коих давно уж не поймешь толком, кто лях по крови, кто литвин, кто свой брат русак) – для соседей он Ежи, а в Вене и иных имперских местах зовется Георгом; вроде бы и благозвучнее, а все-таки не то, что Юрий. Русское имя и вымолвить как-то легче, словно само выкатывается, мягко, без этого гортанного клёкота, что в немецком. Хотя Петруха, старший братан, иначе, чем Георгом не именует – хорошо еще, нечасто доводится им побыть вместе; ибо одно дело говорить по-немецки с немцем, а другое – с братцем родным, хотя и онемечившимся в своем прусском баронстве. Петруха! Какой он теперь к черту Петруха – самый что ни на есть Петер. Бывало, ранее почаще наведывался, чуть ли не каждый год; так с отцом ни разу без брани не обходилось. Верно и то, что татусь на старости гневлив стал, случается и по-пустому. Сейчас вот приедешь к нему – опять станет корить: и платье де не наше, охота тебе рядиться подобно мальпе, коей скоморохи на Старом Торге горожан потешают; и речь не та, нешто русских слов мало, что сбиваешься то и дело на польские, немецкие, Бог весть какие еще…
Насчет речи он, пожалуй, прав, про то еще и матушка покойная наказывала, царствие ей небесное, – Боже, мол, тебя упаси разучиться по-нашему, а то будешь тогда неведомо кто – и отсель оторвался, и туда не пристал… Ну, а платье – может, оно московского-то крою и удобнее, и смотрится благолепно, однако тут не Москва, а в чужой монастырь лезть со своим уставом – то глупство. Пригласят тебя к тем же Ольшевским, а ты явишься в долгополом кафтане, да еще поверх «охабень» какой-нибудь надень, а на голову насади горлатную шапку высотой в пол-аршина – попробуй в таком виде пригласить кого на мазурку! Всякая панна от тебя шарахнется, как от монстра… Польское платье, кстати, не так уж отлично от нашего – кунтуш, шаровары, сапоги – так же и удобно, и ладно. Вот французское когда приходится надевать, то сущая беда, в одних лентах да кружевах заблудишься невылазно. А оно – с легкой руки Анри Анжуйского, ни дна ему ни покрышки, – оно все более в моде… Да и в Вене той же не очень разгуляешься в польском, ежели вслух мальпой не обзовут (посмел бы кто!), то про себя уж точно подумают…
Опять эта Вена лезет в голову! Юрий – он же Георг, он же пан Ежи Лобань-Рудковский – в сердцах бросил ножнички, которыми тщательно подравнивал тонко подбритые усы, вскочил, прошелся из угла в угол и снова присел к зеркалу. Ехать, не ехать? Да нет, без батиного совета тут не решишь. Поехать страсть как хотелось бы, Москва издавна – еще с отроческих лет – представлялась ему чем-то дивным, манила издалека с силой неодолимой, как может манить некое сонное видение или образ из сказки. С матушкиных слов, верно. Отец о Москве вспоминал реже, вроде бы даже и неохотно, словно его что сдерживало. Матушку же послушать было – замечтаешься, стольный град Великой Руси вырастал с ее слов в нечто такое, чему не сыскать подобного, – украшенный дивными храмами, шумящий необозримыми садами… Скорее всего, в ней говорило то, что французы называют «ностальжи» – по-русски это не знаешь как и сказать, ну вроде как тяга к родным местам. Он ведь, когда только поступил в «Каролинеум», тоже испробовал это на себе – до того было тоскливо, до того тянуло обратно. Редко какой город сравнится с Прагой по пышности и лепоте, а на все эти палацы и костелы и глянуть не тянуло, зато как помнился Рудков – затерянная в волынской глуши кучка холопских избенок да свой дом, хотя и просторный, и обжитой, но рубленный без затей из той же сосны, с оленьими рогами по обоим концам высокого охлупня…