Этот эффект возник в первую очередь по причине нарушения логики и временного цикла бытования одежды на всех социальных уровнях. Во-первых, традиционный для Советского Союза дефицит и связанные с ним практики ношения и приобретения одежды в конце 1980‑х – начале 1990‑х годов приобрели крайние формы. В результате люди практически потеряли возможность следовать принятым и допустимым в той или иной среде вестиментарным нормам, совершать привычное «высказывание» на языке костюма. Во-вторых, новые источники приобретения одежды (например, увеличение числа тех, кто совершал поездки за границу) и новые ориентиры в моде (иностранные фильмы и телесериалы, распространившиеся в СССР западные каталоги готовой одежды – такие, как Otto и Neckermann, – и одежда тех же «выездных») привнесли в язык позднесоветского костюма принципиально новые средства выражения, которые часто фетишизировались и подвергались непредсказуемому переосмыслению по сравнению с исходной средой бытования. Эти «знаки новой одежды» были редки, им приписывалось особенно высокое значение.
В-третьих, в конце 1980‑х годов в СССР происходила «ползучая» отмена униформы. Постепенное ослабление неписаных требований к одежде в целом ряде областей социальных практик (отмена школьной формы; ослабление категорических требований к костюму на целом ряде предприятий; появление общественных деятелей-«неформалов», нарушавших все правила внешнего вида и поведения, ранее обязательные для «застегнутых на все пуговицы» советских функционеров) привело к резкому расширению возможностей языка одежды в тех областях советской жизни, где он был априорно редуцирован. Однако одновременно шел и противоположный процесс: терялись или размывались значения элементов одежды в случаях, в которых до того костюмные коды считывались совершенно автоматически, были привычными и понятными.
В-четвертых, стремление к свободе, к самостоятельному высказыванию в костюме (к этому, как и к любому проявлению нонконформизма, в советские годы относились крайне настороженно) привело в конце 1980‑х годов многих людей к проявлению большей индивидуальности в одежде, зачастую – подчеркнутому, даже вызывающему.
Все эти причины в совокупности привели к распаду общего «языкового» пространства костюма – а за этим у многих сформировались недоверие к любым костюмным кодам, общая неуверенность в том, что они адекватно считывают «высказывания» в одежде, совершаемые окружающими людьми, и страх перед тем, что окружающие не поймут их собственные «высказывания» (зачастую остро не устраивающие самих «носителей» костюмных кодов в силу ограниченности доступных выразительных средств – и ограниченности средств финансовых).
Мне не удалось найти более или менее подробных описаний того, как конкретно решали «проблемы коммуникации» строители этой семиотической «вавилонской башни» и, главное, как восстанавливалось взаимное понимание в первичный период исчезновения общего языка. Исчезновение же единого костюмного кода на позднесоветском пространстве запустило, на мой взгляд, долгосрочный (в некоторых аспектах – не завершенный и по сей день) процесс создания принципиально нового вестиментарного языка. Однако в первое время – в качестве реакции на распад – был быстро, но конвульсивно, с заметными социальными усилиями выработан необходимый для переходного времени «новояз», в некоторых отношениях очень редуцированный по сравнению с советскими временами, а в других, напротив, намного более богатый значениями.
Одним из методов сохранения коммуникаций в нарушенном языке костюма стала, по-видимому, острая зависимость от немногих сохранившихся общих «слов», выдвижение их на первый план, обострение и расширение их смысла. Например, таким важнейшим «словом» стало понятие «вкус» (чаще всего воспоминание моих респондентов о том, как в 1990 году в сознании людей активизировалась идея «вкуса», сопровождается тем, что и само слово «вкус» становится в ответах максимально «нагруженным»). Параметр «вкуса» можно было сохранить в костюме даже при крайней бедности и чудовищном дефиците. «Вкус в одежде» считывался как общее «послание», был сравнительно универсален и мог защитить от агрессии «новояза» тех, у кого не было возможности следовать моде. Он же был и способом самоограничения для тех, кто имел возможность пользоваться новыми выразительными средствами, но не понимал, как применять их на практике: «Ангорские пушистые свитера с люрексом и стразами на груди, которые были тогда просто писком и шиком, у нас дома считались моветоном»; «…я отбрыкивалась от лосин, от свитеров с люрексом и ободков на голову»; «…очень благодарна отцу за его хороший вкус. В моем гардеробе не было ничего вульгарного никогда…» (респондентку, в то время – подростка, «одевал» выезжавший за границу отец). Другим примером ужесточения смыслов немногих сохранившихся «слов» может служить лексикон «богатства» и «бедности», хотя и здесь случались ситуации сбоя, нарушения коммуникаций в силу того, что одежда и предметы косметики приобретались по случаю