Вообще, принятый в империях (от Британской до Российской) способ получения образования детьми правящих классов в закрытых учебных заведениях – один этот обычай в состоянии был переломить психику ребенка и деформировать его характер в направлении, желанном государственному управлению. Своего рода опыт подмораживания душ, нащупанный империями. Когда ребенка отправляют в такого рода заведение, он, как зверек, понимает не умом, а животом, что родители от него отреклись и бросили, что прошла трещина через его универсум, что он за что-то наказан, и если попытаться методом проб и ошибок найти за что, то можно ошибку исправить[2].
Отсюда сохраненное на всю жизнь пушкинское «товарищество», культ лицейской дружбы, и «отечество» – Царское Село. Не случайно, первое место, куда Пушкин привезет в 1831 году молодую жену, будет Царское Село – его «дом». Вторым домом стала полюбленная им… ссылка, куда его поставили в угол, Михайловское (и няня там!). Третий – он попытался строить сам.
Впервые, может, что такое «правильные» семья и дом, он почувствовал в воронцовском доме в Гурзуфе, пожив в семье Раевских, – в возрасте двадцати двух лет.
Тынянов уподобил как-то Пушкина «винному брожению» в крови времени. В Михайловском это «винное брожение» закончилось. Михайловское стало тем погребом, где вино отстоялось. Поначалу Пушкин и сам этого не понял. По возвращении в свет он попытался вести прерванный образ жизни. Однако повторение пройденного, никакое умножение донжуанского списка ничего не могло уже прибавить к его опыту по существу. Более того, спустя некоторое время он начал томиться бесцельностью и пустотой собственного существования. Бессонница, всегдашняя спутница внутренних кризисов и сомнений, надиктовывала ему мизантропические строки, – поскольку все, что можно было сделать на одном дыхании, уже было им сделано. Типичный кризис возраста 27+/-2. Герои его, кстати, переживали то же самое. В частности, Онегин, в фамилии которого слышится мрачноватый оксюморон студеной северной реки с «негой».
Пушкин ценил всегда остроту созвучий, как и не был невнимателен к лепетанью заборматывающейся Парки, когда в 26-м году всплыл модный «поэт из народа» Слепушкин. Конечно же он понял сразу, что кто-то его дразнит.
Следовало либо умирать (а «поезд уже ушел» без него – 1826-й, совпавший с началом нового царствования, и стал годом смерти затянувшейся по инерции эпохи), либо искать приемлемых перемен – самому ставить цели и открывать новые для себя дистанции: отправиться за границу, на войну, жениться. Все три попытки были им поочередно предприняты. Из первых двух с большим скрипом получился… Арзрум. Может, это и неплохо. Жизненная энергия, описав таким образом круг, вынуждена была вернуться вовнутрь, расплавив окончательно в душе поэта одну – молодую и холостую – систему ценностей и приступив к непростому делу формирования ценностей Пушкина-мужа. Ни в какой другой период своей жизни Пушкин не был столь смятен, не переходил столь резко от надежд и решительных действий к сомнениям и деланому – «многоопытному» – цинизму. Он лихорадочно оглядывался вокруг в поисках невесты и жены. И сделал так, как сделал (посоветовавшись перед этим с одним Нащокиным, всегда слушающимся только собственного сердца). Забавно звучали бы пушкинские самоуговаривающие записи этого времени, если бы не проступающие за ними одиночество, неприкаянность, а возможно, и отчаяние. Вся глубина его интуиции не могла не говорить ему, что он агент другого мира, и, пытаясь обрести личное счастье, – или хотя бы достичь умиротворения, – он покушается на права и достояние