Им вспоминались события недельной давности, когда два гроба, стоявшие в прикладбищенской церкви, освещались лучами солнца, и эти же трое: молодой, еще еле державшийся на ногах, и двое, уже стареющих но подпиравших его мужчин, стояли сбившись в кучку, словно растерянные дети, наблюдая за происходившим и повторяя шепотом все, что нараспев говорил протоиерей, тот самый, из рязанского собора, где не так давно проходило венчание упокоившейся ныне и, вроде бы, пока еще живущего, молодых людей.

Он приехал отпеть и проводить в последний путь своих духовных чад. На его глазах иногда появлялись слезы, как потом он объяснял, от радости, ведь они сразу прямиком попадали в Царствие Небесное, а в подтверждении этого, при прохождении за гробами к могилам, в момент погребения шел легкий дождик с теплыми каплями и радугой в двух местах. Слова батюшки, сердечные и настоящие пастырские проникали в самую душу, оставаясь там и леча раны…, те раны, которые никогда не уйдут, а лишь слегка зарубцуются…

…Стемнело. Но две зажженные свечки под пластиковыми обрезанными на половину бутылками, понемногу освещавшие лица на фотографиях, своим игривым пламенем чуть оживляли выражения лиц, когда-то живущих и все еще любимых, женщин. Кто-то окликнул, все трое обернулись – оказывается кладбище давно закрылось, а боязливому сторожу было все равно, кто и о чем печалится. Они встали и молча пошли, сегодня домой, а завтра дорога каждого приведет их к своему пути, разной длины, испытаний и окончанию, причем для каждого неожиданного.

* * *

Ильич уехал на восьмой день электричкой, отец Александр настойчиво просил, буквально умолял быть у него на службе и принять даров Христовых, то есть причаститься, а перед этим исповедаться, словно что-то предчувствуя. После похорон целую неделю тесть постился и что-то читал из оставленного батюшкой. За эти семь дней он много изменился, даже не хотел пригубить из пластикового стаканчика вчера, отговариваясь просто:

– Батюшка не велел, сами знаете, строг он и прозорлив.

Уже перед сном он подошел к зятю, сидевшего на кухне и как в последний раз обнял его, после протянув папочку с бумагами, словно напутствовал:

– Сын! Хм…, надо ж не думал, что вот этими всеми перипетиями сына обрету… В общем, владей. Здесь дарственная на квартиру – вчера с Лёвой оформили, все бумаги о смерти наших…, ну в общем, думаю скоро пригодится… Лёха посмотрел на тестя, обреченность которого излучалась в каждой нотке сказанного и попытался поддержать:

– Бать, ты что, говоришь так, как будто собрался умирать! Ты оставь пожалуйста эти мысли, я же обещаю, что подумаю, может и перееду к тебе в Питер, хотя мне кажется, тебе лучше к нам, сам продай эту квартиру и…

– Не могу я – вся жизнь моя там, сам ведь знаешь. Там еще завещания Ниночкино и Ии…, им вторю то…

– Какие завещания?… – Алексей схватил папку перебрал бумаги, отложив в стороны не интересующие и жадно начал читал несколько листков, заверенных у нотариуса. Каждая строка вшибала в пот, потому что казалась будто написана была уже кем-то после произошедшей трагедии.

Ярославна указывала, что хотела бы быть похоронена рядом с дочерью (значит предвидела, как минимум смерть Ии, либо раньше, либо одновременно с собой…), а значит в Москве, мужу предписывалось переоформить после ее смерти квартиру не на кого-то, а именно на зятя. Почему не на внука, не на Ию или не на Ильича, в конце концов, и почему написано было так, словно дочь уже при смерти и сама она словно на ладан дышала? Да и вообще Ильич ведь жив:

– Чтооо… зааа… – что это Ильич? Почему это? Как?…