Но и с Францией у меня все надломилось и рухнуло, словно надпиленный сук.

Я ждал чего-то необыкновенного, готовил себя к тому, что буду всем восхищаться, испытывать головокружительные восторги, но вместо этого только куксился, брюзжал и портил настроение окружающим. Путешественник из меня явно не вышел. Я скучал по своему закутку, запаху стружек, молоткам, рубанкам и фуганкам, засохшему столярному клею в банках из-под кофе и жалел о ненужной добыче – подстреленном туре.

А раз так, все мне было не в радость, хотя домой я бы из одного упрямства ни за что не вернулся, прервав путешествие и вынудив Оксану взять мне обратный билет. Она бы, конечно, сочла за лучшее от меня избавиться, но я, упрямец, не преподнес бы ей такой подарок.

Нет уж, дайте мне еще поскучать и вас помучить…

Обед в ресторане я есть не стал: вино мне показалось прокисшим, а луковый суп подгоревшим, и я устроил выговор надменному и флегматичному официанту с пышными мопассановскими усами. Я высказал ему свое возмущение, а затем позволил себе и вовсе непотребную выходку. Я издевательски пощипал его за кончики усов, подмигнул ему и шепнул на ухо: «Сознавайся, каналья. Усы-то наклеенные?»

И сам же расхохотался ему в лицо.

Мол, то-то же. Знай наших. Не очень-то мы перед тобой, французиком, будем раскланиваться и расшаркиваться.

Мы и сами с усами (или по крайней мере с усиками)…

Оксана была в ужасе от моей выходки. Она стала извиняться перед официантом, всячески задабривать его, совать матрешки и прочие сувениры. Меня же как зачинщика скандала все постарались оттеснить и выпроводить за дверь. Там, на улице, Оксана мне пригрозила, что, если я еще раз позволю себе нечто подобное, меня насильно отправят домой, посадят под домашний арест и больше никогда не выдадут мне заграничный паспорт.

Я сделал вид, будто страшно огорчился, пообещал Оксане исправиться и даже преподнес ей купленный у цветочницы анемичный букетик – в знак моего примерного поведения.

Но поведение мое от этого не улучшилось, и я не унимался. И хотя свои злодейства я теперь таил в себе и маскировал, не позволяя им вырваться наружу, словно языкам пламени изо рта глотателя огня, они от этого не стали менее ужасными и даже чудовищными.

Я, к примеру, искренне жалел о том, что обилие праздной публики, туристов, нянек с детьми и полицейских не позволяет мне расстегнуть штаны и помочиться на Эйфелеву башню. А то было бы чертовски приятно посрамить и унизить это возгордившееся и вознесшееся до небес железо.

Когда Оксана с восторгом расписывала нам красоты собора Нотр-Дам, я с раздражением и унынием думал о том, что если есть в нем хоть нечто привлекательное, прекрасное и гармоничное, то это охраняющие его химеры.

В музеях, куда нас водили, я томился и скучал от бесчисленных полотен и всерьез подумывал о том, что хорошо бы плеснуть на них серной кислотой (или искромсать ножом). А Венере Милосской в дополнение к рукам не мешало бы отшибить еще и голову, чтобы она покатилась по мозаичному полу и запрыгала по ступеням лестницы.

Словом, со мной творилось что-то неладное. Я не понимал причины происходящего, но словно бы сам себя не узнавал. Я чувствовал себя разъяренным туром с наставленными на неведомого, затаившегося в темноте соперника рогами. Я возненавидел все эти достопримечательности, возненавидел Париж и согласен был умереть, лишь бы его не видеть.

И тогда я взмолился: «Помоги, тетя Маша!»

IX

И ангел тетя Маша, словно услышав меня, простерла надо мной свой покров – серый шерстяной платок – и помогла.

Наконец мы простились с Парижем, Монмартром, у подножия которого по утрам торгуют рыбой, распластанной в серебристых кубиках льда, опустевшим бульваром Клиши, стеклянной пирамидой Лувра, покрытой легкой, похожей на испарину изморозью. Над затуманенной набережной Сены висели хлопья мокрого снега, словно нанизанные на невидимые нити. Снег выбеливал ступени, спускавшиеся к воде, запертые на замки железные ящики букинистов, призрачно проступавшие в тумане мосты и соборы.