На белую с ночи кровать,
И сможешь подумать— неважно, о ком:
– Мне нечего больше скрывать.
И скажут – Он лёгкий и странно пустой,
И тикает что-то в груди.
– Он смерть ненадолго пустил на постой,—
Подумает кто-то один.
И мы не узнаем, кто прав был из нас,
Когда тебя вынесут в тыл.
И чудо ли это, и кто тебя спас—
Уж, верно, не тот, кто любил.

«Идёт по-прежнему война, кругом «зелёнка»…»

Идёт по-прежнему война, кругом «зелёнка»,
стрекочет хроника, в траве не спит цикада.
Ведь он пока что не убит, не рвётся плёнка.
Чтобы увидела она— всего-то надо.
Ах, если бы ещё заснять все перестрелки,
и злых ворон— повсюду их сварливый идиш,
и острым почерком письмо, ревниво мелким:
Я весел, ранен, страшен, смел, – но ты не видишь!
Когда он всё-таки падёт, красив и жалок,
не на войне— порвётся там, где было тонко,
влюблённость вынут из него, как будто жало,
и ей, возможно, наконец, прокрутят плёнку.

«Мы для того и зиму пережили…»

Мы для того и зиму пережили,
как долгий приступ, как осаду Бреды,
чтоб сдаться, лишь глотнув весенней пыли,
из понедельника нахально прыгнуть в среду,
из зимнего пальто— в летящий плащик.
Возьми ключи, апрель в блестящих латах!
Войди, взгляни: вот кран на кухне плачет,
и занавески в солнечных заплатах.
Сухих деревьев поднятые копья
торчат в окне на дымном заднем плане.
Заряжен день сухой легчайшей дробью
приходов, поцелуев, смеха, брани,
и гречневой крупы… Да, кстати, крупы
сегодня кончились. Сдаемся, слава Богу!
Горячий луч стегает стульев крупы.
Трехлетний барабанщик бьет тревогу.
Теперь еще разок пройтись июнем—
вот и Веласкес: копья, флаги, шпоры…
Мы сами что угодно завоюем—
Ижору, например… Начнем с Ижоры!
В конце концов сдадут, сдадут нам дачу!
И вспомнишь невзначай, идя по саду,
как победитель тих и озадачен
на репродукции в альбоме Прадо.

«Как диверсант на парашюте…»

Как диверсант на парашюте,
Спустился август незаметно.
Он бродит, с жителями шутит,
Повсюду ездит безбилетный.
Он воздух варит, как варенье,
На дачной плитке маломощной.
Он строен, как стихотворенье,
И опоясан рифмой точной.
Он— рай, один лишь месяц рая
В году даётся человеку.
Так что ты вспомнишь, умирая?
Ночь, улицу, фонарь, аптеку,
забытый зонтик, плащ кургузый,
зловещий ветерок с канала.
Мы таем, август, как медузы,
которых в рай волной пригнало.
Ты благ, румян и однозначен,
и как проколешься легко ты:
как помидор, как детский мячик,
как тот шпион из анекдота.

«Грозы патрулируют квартал…»

Грозы патрулируют квартал,
ходят, ходят по цепи кругом.
Ветер надорвался. Он устал
плотный воздух гладить утюгом.
Спящий безмятежно человек
портит бурной ночи весь пейзаж.
Ливень бьёт по листьям и траве,
злится, как ребёнок, входит в раж.
Спящий видит разные слова,
их легко читает по губам
странного, как сам он, существа.
Ветер, не обученный словам,
гнёт пространство, страшно шелестит,
раздирая на куски кусты,
сплющивает спящего в горсти.
А к тому большое слово «Ты»
подплывает на крутой волне.
Он вдыхает соль его и йод.
Лёжа наяву, к нему во сне
тянется, на цыпочки встаёт.
Ночь ещё стоит на голове.
Спящий всё не опускает рук.
Он уже почти не человек,
а тоскующий по смыслу звук.

«Северный ветер вылетает к нам на заданье…»

Северный ветер вылетает к нам на заданье—
сеять болезни, гулять на осенней тризне,
напомнить: кому не нравится мирозданье—
добро пожаловать за границу жизни!
«Жизнь хороша, потому что красива осень,»—
уверяет парк, шорох его страстный.
«Да, – говорю ему, – не бойся, тебя не бросим.
Не уедем в Америку, как Свидригайлов страшный».
Бог с ним, с парком, Бог с ним, не с нами.
Жизнь хороша даже тем, что кивнув соседу,
скажешь: «Такой-то умер. Вы его знали?»,
тем, что веришь, когда обещают: «Я не уеду».