А брат Лёха сел по малолетке через год, после того, как окончил девять классов. А затем так и пошёл по этапу. Где он сейчас – мне неизвестно. И без того редкие письма его в какой-то период перестали приходить вообще. Я тогда сразу после школы почти автоматически попал в университет, благодаря льготам, полагающимся детям-сиротам при поступлении.
А через два года почти также быстро оттуда вылетел. Так как полностью завалил сессию, потому что пил, не просыхая. Тогда я ещё, разумеется, об этом не догадывался, но к своим двадцати годам, я уже был вполне законченным хроником. Какое-то время мне удавалось совмещать и учёбу, и подработку, и весьма насыщенную личную жизнь, и спорт… Затем, в моей жизненной цепи стали образовываться более или менее заметные бреши. Собственных ресурсов уже не хватало. Сначала сопротивлялся и барахтался, как мог. Я кодировался, лечился, проходил бесконечные реабилитационные курсы… Я всё время пытался что-то делать, даже соглашался на всякую нетрадиционную ересь, в которую свято верила моя жена, таскавшая меня по бабкам и экстрасенсам… Но всё это, увы, с очень шатким и всегда временным успехом.
Я менял работы так часто, что трудовая моя через несколько лет стала напоминать экскурсионный путеводитель по краю. А потом… Потом я вдруг смертельно устал… И мне стало совершенно всё равно, что будет со мной, что ждёт мою семью. Признаться, я об этом и не думал совсем… Мне нужно было, чтобы утром, когда я только открываю глаза, у меня было не меньше двухсот грамм крепкого алкоголя. Эта первая доза необходима для того, чтобы я не умер от отвращения к самому себе и этому миру сразу. И чтобы были силы, хотя бы сползти со своей продавленной, вонючей тахты.
Я не раз пытался искать брата, но безуспешно. Последние следы его обнаруживались где-то в Иркутской области, там же, собственно, и терялись окончательно. После этого, во мне словно что-то оборвалось и умерло окончательно. Иногда, встречая рассвет в своей заброшенной и одинокой хибаре, я пытался восстановить в памяти те обрывочные воспоминания из детства.
Зима… Я с мамой и братом куда-то иду по глубокому снегу. Мне года три или четыре, наверное… На мне огромная, рыжая шапка, которую я почему-то очень хорошо помню. Может быть потому, что она мне сильно не нравилась. Она была большая и колючая. Эту шапку, вместе с другими вещами нам отдал кто-то из сердобольных соседей. Кроме того, нас часто с братом подкармливали, потому что жили мы настолько бедно, что без такой вот помощи, нам иной раз было бы совсем худо.
Ещё я помню, что мама опускается возле меня на колени, растирает мои холодные ладошки руками, смеётся и поправляет на голове лохматую шапку, которая мне велика. Память не сохранила мамино лицо, но зато я отлично помню то великолепное ощущение какого-то тепла и безопасности, когда мама вот так присаживалась на одном уровне со мной, заглядывала в глаза, что-то при этом говоря, ласково проводила по волосам своей мягкой ладонью и заново натягивала шапку на мою взъерошенную голову.
И тот день, пять с половиной лет назад, я тоже отлично помню. С тяжёлой от похмелья головой, я сидел рано утром в дешёвой забегаловке на автостанции и ждал автобус в райцентр, где согласно объявлению, которое я сорвал на днях со столба, набирались разнорабочие в какую-то строительную бригаду.
Работа мне была нужна просто позарез. В долг уже никто не давал, и в своём городке, где меня прекрасно знали, устроиться никуда не получалось.
Дело осложнялось ещё и тем, что заунывная, тянущая, душевная боль, оплакиваемая ожившей внутри невидимой птицей-вещуньей, никуда не делась. Она вернулась и с новой силой завела свою поминальную песнь. И даже огромными, всё возрастающими дозами алкоголя это заглушалось далеко не всегда…