– Шумите себе на здоровье, – пожал плечами Мур, – только учтите: приставать к владельцам фабрик – бессмысленно, и лично я этого не потерплю.

– Жестокий вы человек! – воскликнул рабочий. – Неужели вы не можете дать нам хотя бы немного времени? Неужели нельзя подождать с этими станками?

– Разве я в ответе за всех фабрикантов Йоркшира?

– Нет…

– Я отвечаю лишь за себя. И если остановлюсь на мгновение, то другие фабриканты сразу ринутся вперед и растопчут меня. Сделай я, как вы хотите – обанкрочусь за месяц. Разве мое банкротство накормит ваших голодных детей? Уильям Фаррен, я не подчинюсь ни вам, ни кому-либо другому. Хватит уже разговоров! Я поступлю так, как мне угодно. Завтра прибудут новые станки. Если вы их сломаете, я закажу еще. Я не сдамся никогда!

Фабричный колокол пробил полдень. Настало время обеда. Мур отвернулся от делегации и ушел в контору.

Его последние слова оставили неприятное впечатление: увы, Мур не воспользовался шансом, который сам плыл ему в руки. Если бы он поговорил по-доброму с Фарреном – человеком честным, не завистливым и не озлобившимся в отношении тех, кому повезло в жизни больше, чем ему, и вовсе не считавшим зазорным добывать пропитание трудом, готовым довольствоваться малым, лишь бы работа имелась, – то приобрел бы друга. Совершенно непонятно, как он мог отвернуться от такого человека, не выразив ему ни сочувствия, ни дружелюбия! Вид у бедняги был изможденный, словно он прожил в страшной нужде уже много недель и даже месяцев, однако не выказал ни злобы, ни ярости, держался спокойно, несмотря на подавленность и уныние. Как смог Мур отвернуться от него со словами: «Я не сдамся никогда!» – вместо того, чтобы проявить расположение, обнадежить или предложить помощь?

Об этом и размышлял Фаррен по дороге к своему домику, знававшему лучшие времена, и все же чистому и опрятному, хотя и очень теперь тоскливому, потому что в нем поселилась нужда. Он пришел к выводу, что иностранец-фабрикант – человек своекорыстный и черствый, а вдобавок еще и дурак. При таком хозяине только и оставалось, что собрать вещи и уехать куда подальше, но средств на переезд у него не было. Фаррен совсем пал духом.

Дома жена подала ему и детям скудный ужин – немного пустой овсянки. Некоторые из младших, быстро управившись со своими порциями, запросили добавки, что встревожило Уильяма. Пока жена их успокаивала, он встал из-за стола и направился к двери. Фаррен принялся насвистывать веселый мотивчик, что вовсе не помешало паре капель (больше похожих на первые капли дождя, чем на те, что сочатся из раны гладиатора) собраться в уголках глаз и упасть на крыльцо. Он утер лицо рукавом, и на смену слабости пришло ожесточение.

Фаррен все еще стоял, погруженный в тягостные размышления, и тут появился джентльмен в черном – по виду священник, только это не был ни Хелстоун, ни Мэлоун, ни Донн, ни Свитинг. Лет сорока, ничем не примечательный, смуглый и рано поседевший. Во время ходьбы он слегка сутулился. Вид у него был задумчивый и мрачный, но едва он подошел к Фаррену и поднял голову, как серьезное и озабоченное лицо его засветилось добротой.

– Ты ли это, Уильям? Как поживаешь? – спросил он.

– С серединки на половинку, мистер Холл. А вы как? Зайдете к нам передохнуть?

Мистер Холл служил священником в приходе Наннели, где раньше проживал Фаррен и откуда уехал три года назад, чтобы поселиться в Брайрфилде – поближе к фабрике Мура, на которой получил тогда работу. Войдя в домик и поприветствовав хозяйку и детишек, священник принялся бодро рассказывать о переменах, произошедших в приходе за время их отсутствия, ответил на несколько вопросов о своей сестре Маргарет, затем стал задавать вопросы сам, торопливо оглядывая голую комнату сквозь очки – да, мистер Холл был близорук и носил очки – и с тревогой рассматривая голодные, исхудалые лица детишек, стоявших позади отца с матерью. Потом внезапно спросил: