Фокус-наваждение продолжается. Отец в лавке – живехонек, активен, красноречив. В Санатории – он же лежит тяжело больной, умирающий. Иосиф подозревает, что его надули… подсунули отцу вместо живого бодрого времени – нечто подержанное.

Герой Шульца мыслит как лавочник. Ничего не поделаешь… происхождение.

Или я ошибся? Оклеветал писателя. А что, если Иосиф говорит тут вовсе и не о фиктивном, литературном Санатории, не о душной дыре Дрогобыче, даже не о старой-престарой Европе с ее вечными закатами, нет…

Что, если для него это использованное, изношенное сотнями поколений время, время вытертое, дырявое, вытошненное – это время еврейского народа?

Время народа-мафусаила, народа-вечного-жида, разбросанного по всему свету. Тысячелетиями изолированного в гетто. Варящегося в самом себе и интересующегося только собой. Давным-давно исчерпавшего запас живой биологической энергии, даримой природой каждому новому племени…

Ветхого-ветхого меха, в который энтузиасты все льют и льют молодое вино, не замечая, что мех давно прохудился, превратился в сито.

Полагаю, многие евреи захотят забросать меня после этого предположения камнями. Но это будет означать, что они понимают, о чем я говорю. Ощущают эту трехтысячелетнюю усталость, генетическую изношенность своими костями.

Шульц вышел из еврейской общины Дрогобыча в 1936 году, надеясь на то, что это поможет ему заключить брак с католичкой Шелинской, родители которой были выкрестами. Не помогло. Однако, когда его помолвка, через год, окончательно расстроилась, обратно в общину не вошел. И не крестился, хотя его нежно уговаривали. Остался сам по себе. Вне ветхой, дырявой как сито местечковой культуры. На обочине широкой дороги. Один на один с безжалостной судьбой.

И все-таки, как ВРЕМЯ может быть «вытошненным»? Все остальные метафоры – отмотанное от рулона, изношенное, дырявое, прозрачное как сито, вытертое – это от тканей… понятно, хоть и с натяжкой, но можно и ко времени применить, но вытошненное…

Объяснение к этой неприятно пахнущей метафоре находим – в уже цитированном мной письме Шульца Тадеушу Брезе.

«Ваш желудочно-кишечный тракт слишком легко пропускает время, неспособный его удержать в себе, – мой отличается парадоксальной разборчивостью, охваченный идефиксом девственности времени… для меня время, на которое кто-то предъявил претензию, к которому сделал даже самую легкую аллюзию [ужасный перевод, сделал аллюзию – сделал клизму], – уже отравлено, испорчено, несъедобно. Я не переношу соперников в отношении времени. Я не умею делиться временем, не умею делиться остатками после кого-то… Если я должен… купить материалы на дровяном складе – вся вторая половина дня и весь вечер для меня потеряны… Всё – или ничего – таков мой девиз… А поскольку каждый школьный день таким образом осквернен – я пребываю в гордом отказе и – не пишу».

Полагаю, написано это по форме – иронично, по содержанию – крайне серьезно. Шульцевское время многообразно конечно… в частности оно – съедено и вытошнено кем-то или нетронуто, девственно или осквернено, отравлено прикосновением чужого или не отравлено. Шульцу было бы конечно легче, если бы он вместо понятия «время», использовал сартровскую «экзистенцию» и его же «тошноту». Все бы стало на свои места. Но не будем учить покойного писателя, а попробуем разобраться в том, что же он имел в виду. Будем хоть немного последовательны и спросим себя – так кто же съел и вытошнил время, в котором живет раздвоившийся Иаков в проклятом Санатории?

В конце этого рассказа происходит еще одно чудо. Так сказать, обратное. Не человек превращается в таракана в этом страшном вытошненном времени Санатория, а жуткое чудовище, местный цербер – превращается в человека. Пусть и не до конца.