В ученье сестры были неодинаковы. Александра обладала пытливым умом и любознательностью, но ей недоставало усердия Полины. Зоя предпочитала точным наукам литературу. Мечтательная натура, она проживала с героями сотни жизней, раздвигая границы своего уютного мирка, казавшегося ей тесным. Полина более всего любила рисование. Ей хорошо удавались пейзажи, чуть хуже портреты. Она часто просила сестер позировать. Александра не могла долго усидеть на месте, начинала раздражаться, подгонять художницу. Зоя охотно работала моделью, при условии, что Полина позволяла ей читать.

Несколько карандашных эскизов хранятся у меня до сих пор. Время от времени я любуюсь тонким профилем своей ученицы, склонившимся над книгой: линия тонка и нервна; чуть приоткрыты губы, локон падает на высокий лоб. При одном воспоминании о тех безмятежных временах начинает щемить сердце.

Я страдал, осознавая, что наша идиллия не может длиться вечно. И не лукавил перед самим собой: девушки стали для меня больше, чем ученицы. Я полюбил.

Умом я понимал, что не могу претендовать ни на одну из сестер, несмотря на бедность семьи. Мы были из разных сословий, из разных миров. Сердце же томилось напрасными надеждами. А вдруг? А что, если… Ночами я мучался бессонницей, перебирая в памяти милые сердцу картины: Александра задумчиво смотрит в тетрадь, прикусив кончик карандаша; Зоя склонила над книгой белокурую головку; Полина, улыбаясь, выглядывает из-за мольберта. От тоски я начал писать стихи. В строчках сквозило отчаяние любящего сердца, боль мечущейся души. Утром я прятал тетрадь под матрац, стеснялся своих порывов. Хорошо знакомый с лучшими образчиками стихосложения, я понимал, сколь смешны и нелепы мои потуги выразить чувства рифмой. Но не писать не мог. Слова рвались из сердца, просились на бумагу.

Однажды вечером я застал ужасную картину. Александра держала в руках мою тетрадь и читала вслух. Я без труда узнал написанные мной строки. Зоя хохотала, утирая выступившие слезы. Я ухватился за дверной косяк, чтобы не упасть. В груди стало тесно, дыхание перехватило. Полина, увидев мое лицо, молча встала с кресла, подошла к Александре и забрала у нее тетрадь.

– Простите нас.

Я взял записи и, не говоря ни слова, прошел в свою комнату. К девочкам я в тот вечер так и не спустился. Ночью я изорвал тетрадь в клочья. Бумагомарательством я больше не занимался.

Пришел август. Дни проходили в праздности и безделии, пока наш уединенный мирок не потрясла новость: в имение едет папа. По такому случаю развернули бурную деятельность. Прислуга спешно наводила порядок в доме: были сняты шторы, до скрипа вымыты окна, навощен паркет и до блеска начищена посуда. Старый садовник, кряхтя, подрезал кусты в парке. Даже Наталья Степановна ненадолго покинула постель, чтобы проинспектировать, как идут приготовления. На ее щеки вернулся румянец, в глаза – жизнь. Девочки радовались, как дети. Обучение было забыто. Все разговоры крутились вокруг приезда папа: «Интересно, надолго ли он? Какие дела заставили его приехать в нашу глушь?» Меня эти разговоры порядком утомили. От суеты и зноя я скрывался в парке, часами просиживая возле пруда и глядя на воду. По своей природной пессимистичности я был уверен, что визит не сулит ничего хорошего. Во всяком случае, для меня лично.

Однажды ко мне подсела Полина.

– Антон Осипович, вас что-то заботит?

– Нет, Полина, что вы?

– Не печальтесь, папа никогда надолго не задерживается. Его тяготит жизнь в деревне. Скорее всего, он скрывается от кредиторов, – она накрыла своей маленькой ладошкой мою руку. Меня приятно удивила ее проницательность, а более – интимность жеста. Полина, видимо, устыдившись своего порыва, поспешила в дом. Я молча смотрел, как она, шурша юбками, скрылась за углом. На сердце лежала печаль.