«Будем мыслить логически. Если он жертвует конем, значит, ему надо свести моего слона с той линии, на которой он стоит. Для чего же именно надо ему это?».

Герцогиня мысленно сняла своего слюна и постаралась представить себе, что произойдет тогда из этого для взаимоположения фигур. И вдруг внутри ее все возликовало: Боже, как это было просто и как дерзко спекулировал Людовик на ее необдуманной, порывистой игре!

Делая вид, будто она ничего не замечает, Генриетта осторожно освободила ладью, вывела своего коня и по третьему ходу, движением второго слона сразу угрожая всем главным силам противника, с ликованием воскликнула:

– Шах королеве! Ну, теперь она от меня не отвертится!

– Шах королеве, шах королеве! – рассеянно повторил Людовик, досадуя, что сам попал в ту яму, которую коварно рыл своей партнерше, – На этот раз я еще как-нибудь отверчусь, но вообще…

– Но вообще признайся, что мой «шах королеве» был подстроен очень тонко и ловко! – с торжеством воскликнула Генриетта.

Людовик оторвал взор от фигур и с тонкой улыбкой посмотрел на порозовевшую от радости герцогиню.

– Да, но тут, в сущности, нечему удивляться, – лукаво заметил он. – Ведь это – твоя специальность: направлять все свои удары на… королеву! Куда ни обернись, все ей, бедной, шах да шах! Не далее как третьего дня…

При этих словах Генриетте живо и отчетливо вспомнилась сцена, разыгравшаяся несколько дней тому назад в Фонтенебло, на маленьком интимном вечере у королевы. Мария Терезия, ревновавшая короля к его невестке и кузине,[4] умышленно уколола чем-то герцогиню, а та не осталась в долгу и туг же, хитро подстроив в разговоре западню недалекой королеве, заставила ее выставить себя в смешном, непростительно глупом виде.

– «Шах да шах»! – хмуро повторила Генриетта. – О, с каким восторгом я устроила бы ей полный, бесповоротный мат! Ах! – в приливе острой ревнивой тоски воскликнула она вдруг. – Зачем, зачем женился ты на этой толстой испанской корове![5] Почему ты не захотел рассмотреть ту страстную, всеобъемлющую, глубокую любовь, которой билось к тебе еще издавна мое сердце? Чем эта надутая испанка лучше меня? Я близка Франции по крови, я – сестра могущественного, дружественного монарха, я достаточно красива, раз сумела все-таки заронить и в твое сердце искру любви. Да, сумела, но… теперь, не тогда. О, почему, Луи, почему?

– Милая Генриетта. – мягко ответил король, притягивая к себе тонкую, выхоленную руку герцогини и нежно целуя ее, – ты не только «достаточно» красива!.. Ты бесконечно красива, бесконечно очаровательна… теперь! Да, из тебя вышла дивная, искристая, радужная бабочка, но та куколка, из которой вышла эта бабочка…

– Была отвратительна?

– Нет, но не могла заронить искру любви ни в ком! Теперь это – уже дело прошлое, Генриетта, теперь мы можем говорить об этом спокойно. Вспомни сама себя! В тринадцать-четырнадцать лет другие девушки уже приобретают женственную округлость линий, нежную прелесть форм, мягкую грацию движений. А ты… ты была каким-то мальчишкой в юбке! Как сейчас помню тебя! Худая, бесформенная, угловатая, ты не знала, куда девать слишком длинные руки и ноги. Твое бледное, черновато-серое лицо скрашивали только большие жгучие глаза, да и те горели слишком жутким огнем, а в минуты волнения скашивались. Да и все твои порывистые движения, твоя лихорадочная речь, вечные подергивания!

– У меня было слишком тяжелое детство, Луи, а, это не красит, – тихо ответила Генриетта, потупив глаза. – Вспомни, как мне приходилось тяжело! Ведь даже в родственной Франции нас только-только терпели, ненавистный Мазарини окружал нас с матерью чуть ли не тюремным надзором, а тут еще вечная тревога за брата.