Над этим, кстати, задумывался несколько раз и сам хромой сторож: отчего именно собаки попадают ему в лапы и почему так поздно понимают, с кем встретились. И однажды его мозг обожгла отгадка: видно, от него не исходит обычный запах зверя, а может, и вообще, даже в лохматой шкуре, пахнет он человеком…
Разговоры о неизвестно откуда объявившемся звере, конечно, дошли и до Степана. Некоторые мужики, жившие поблизости, даже советовали поостеречься, мол, почти пацан, один в своей сторожке на отшибе, а вдруг шатун нагрянет.
– Ничо, у меня бердана есть. Встречу, – ухмылялся для вида Степан, а сам, конечно, в начале каждого такого разговора холодел: не случайно ли с ним речь заводят?
Надо сказать, что последние обращения в зверя уже не вызывали в нем прежнего отвращения и страха. Он стал постепенно привыкать к ним, как к чему-то определенному помимо его воли, с чем он не мог бороться и чему вынужден был покорно подчиняться. Даже более того, где-то в глубине души, может быть, не сознаваясь пока даже самому себе, он начал получать пусть вспыхивающее на краткие минуты, но удовольствие. Да, удовольствие от огромной физической силы и превосходства над всеми, от стремительного бега по лунным полянам, от ужаса, который неминуемо должен был пронзить каждого увидевшего его. Менее мучительным и более коротким стал сам процесс обращения. К тому же Степан теперь хорошо знал, что за несколькими минутами страданий последуют радость исчезновения всех душевных и физических болей и эта ни с чем не сравнимая всесильность и свобода, возможность разом выплеснуть всегда живущую в нем и тяжелеющую день ото дня злобу на мир.
Но зима и снег… Он не боялся, что, превращаясь из зверя обратно в человека, однажды просто замерзнет в утреннем лесу на какой-нибудь дальней поляне. Нет, тело его после этого еще долго не чувствовало холода, и он мог всегда вернуться домой разутым и почти голым. Но Степан понимал, что однажды звериный след, переходящий в отпечатки босых человеческих ног, может привести преследователей к сторожке. Конечно, приняв нормальный облик, он поскорее пытался выйти на натоптанную тропу или дорогу, где не оставалось следов, но так возрастал риск встретиться с каким-нибудь ранним путником.
Пытаясь найти выход, он и вспомнил тот, так запавший в память случай с отцом, когда мать торопливо прятала «заболевшего» в тайной яме амбара.
«Погреб… Надо выкопать в сторожке погреб… А если спросят: зачем? Скажу, картошку хранить. Не ходить же каждый день в такую даль, на рынок. Да еще с моей ногой…»
Под одобрительное подшучивание кладовщиков и возчиков – мол, решил парнюга всерьез хозяйством заняться – он вырыл большую яму, как можно крепче сколотил в крышку выпиленные толстые плахи пола, приладил изнутри запор, который могла открыть человеческая рука, но не звериная лапа.
Не учел он одного. В черный день, зло ревя и колотя когтистыми лапами в земляные стенки, плоть его до самого утра требовала того, что не могла никак получить в тесном погребе. Она требовала крови. Той самой – теплой, живой, солоноватой жидкости, которая одна только и способна была утолить немыслимую жажду.
Утром он вылез из ямы, как после страшного похмелья: голова раскалывалась от нестерпимой боли, руки и ноги, казалось, не могли передвинуть даже самих себя, его знобило и мутило одновременно. Упав на лежанку, Степан не шевелился до самого прихода кладовщика, утешаясь лишь тем, что испытание на этот раз уже позади и тайна не будет раскрыта.
Но он оказался не прав, с наступлением темноты руки и ноги снова начало корежить, и Степан едва успел свалиться в погреб и уже не слушающимися пальцами закрыть замок. А потом снова, казалось, уже без конца, рычал, грыз землю и бессильно скреб когтями толстые дубовые плахи. На рассвете он понял: так будет продолжаться каждый день, до тех пор, пока… он не напьется крови.