– Вот фунт. Береги себя. Передавай привет матери.

Быстро через турникет, наталкиваясь в спешке друг на друга, потом быстро вверх по лестнице.

– Это было ужасно.

– Его несчастная мать! Нужно заглянуть к ней как-нибудь. Так печально. Слышать про нее я слышала, а вот не видела бог знает сколько.

Подходит поезд, и Ли наблюдает за Полин, которая смотрит на поезд спокойным взглядом, делает шаг вперед к желтой линии. Это царство Полин – царство печали – непреложно и неизбежно, как ураганы и цунами. Ему не сопутствует никакое особенное беспокойство. Обычно эта печаль приемлема, сегодня бесстыдна. Такая печаль – это слишком далеко от существования Полин, что лишь разочаровывает. Она делает разочарование похожим на благословение. Вот почему новости на эту тему всегда встречаются с такой радостью, они всегда такие приемлемые.

– Я помню, ты по нему вздыхала. Потом он на несколько лет куда-то делся, кажется. Он никого не убивал, нет, теперь ясно, что это сделал кто-то другой. Посадили в психушку, да? В какой-то момент? Избил отца, превратил его в отбивную, в этом я не сомневаюсь. Хотя он сам напрашивался на что-то подобное.

Когда поезд подходит, Ли берет из стопки две бесплатные газеты, потому что за чтением можно молчать.

Она пытается читать статью. Статья посвящена актрисе, которая выгуливала собаку в парке. Но Полин хочет прочесть статью о мужчине, который на самом деле был совсем не тем, за кого себя выдавал, и она хочет поговорить и об этом.

– Ну, если ты говоришь, что непогрешима! Что хочешь говори про наших, но мы хотя бы не заявляем о нашей непогрешимости. Праведники, да? Эти несчастные дети. Загубленные жизни. И они называют это религией! Что ж, будем надеяться, что это раз и навсегда конец всему этому делу.

Понимая, что они разговаривают со всем вагоном, Ли воздвигает скромную оборону, думая о запахе кадильницы, пухленьких малышах-амурчиках, золотистом взрыве солнечных лучей, холодном мраморном поле, темном дереве, резном и раскрашенном, о женщинах, стоящих на коленях, шепчущих, зажигающих свечи, путешествии по Европе в тысяча девятьсот девяносто третьем.

– Жаль, что у нас нет исповедания. Жаль, что я не могу исповедоваться.

– Да вырасти уже, Ли, ты собираешься вырасти?

Полин яростно переворачивает страницу. В окне – небесная линия Килбурна. Необлагороженная, необлагораживаемая. Бумы и спады никогда сюда не доходят. Здесь вечный спад. Пустой кинотеатр «Стейт Эмпайр», пустой «Одеон», сайдинг, исписанный граффити, скачущими вверх и падающими, как хлипкие вагончики русских горок. Хаотичные крыши и трубы, одни высокие, другие низкие, тесно стоящие одна подле другой, помятые сигареты в пачке. В противоположном окне остается позади Уиллзден. Номер 37. Приблизительно в 1880-е этот район стал расти – дома, церкви, школы, кладбища, – оптимистическое видение лондонских окраин со станциями метро. Маленькие стандартные домики, ложнотюдоровские груды. Дома со всеми удобствами! Туалет в доме, горячая вода. Благоустроенное сельское жилье для тех, кто устал жить в городе. Галопом вперед. Полугородское жилье для тех, кто устал от сельской местности.

– Появ-ле-ние вул-ка-ни-ческого пепла в воз-духе?

Полин произносит каждый слог аккуратно, сомневаясь в его реальности, и подносит фотографию слишком близком к носу дочери. Ли различает только большой серый смерч. Может, там и нет ничего другого. Это обсуждают и хипстеры, сидящие напротив. «Месть Геи, – говорит девица парню. – Не буди лихо, пока оно тихо». Полин, всегда радующаяся возможности групповой беседы, наклоняется вперед: