– Упокой, Господи, душу раба твоего, – и, повернувшись спиной к образам, добавил: «по делам Митяю воздалось. Тело еще не остыло, а он уж дерзнул облечься в белый клобук и митрополичью мантию и даже сидел на троне в алтаре. Поспешил выскочка».

Все молчали, избегая смотреть в глаза Дионисию, а он забавлялся воцарившейся неловкостью:

– Поспешили вы под благословение к Митяю, а?

Вторым на корабль пожаловал митрополит Киевский Киприан. В каюты спускаться величественно отказался, позвал с собой прогуляться по берегу князева посла Кочевина-Олешинского. Пошли под пристальными взглядами. Слушали, как перекатывает гальку морская волна. Наконец, молчание нарушил Киприан:

– Юрий Васильевич, темнить не стану. Противно это и моей человеческой натуре, и сану моему неприлично. Я в Царьград прибыл с притязанием на «Всея Руси». Склонишь московское посольство в мою сторону, сочтёмся прямо тут, в Царьграде. Моя митрополитская казна щедрой к тебе будет. Думай, боярин, до завтрева, – мелко перекрестил опешившего посла и ушёл твердой поступью, уверенный в успехе.

Кочевин-Олешинский проворочался в своей каюте ночь напролет. То ему собственные палаты каменные виделись, то шестерка рысаков для личного выезда, то восставший из гроба Алексий, то веселый, краснолицый Митяй, то грозно подбоченившийся Великий князь Димитрий Иоаннович… Последнее из видений было явственней других. Под утро стало вовсе невмоготу. Пошел будить свое посольство. В капитанской каюте собрались не сразу. Кочевин-Олешинский обвёл взглядом хмурые, помятые лица и понял: бессонницей мучился не он один. Боярин откашлялся в кулак и без обиняков начал:

– Ну вот что, святые отцы. Митрополит Московский и Всея Руси должен быть из Москвы. Справляться о воле князя некогда. Чье имя впишем в хартию на место умершего и представим патриарху Нилу для посвящения?

Повисла мертвая тишина. В посольстве было три архимандрита – Иоанн, Мартиниан и Пимен. Одному из них и надлежало сейчас стать митрополитом. Священнослужители переглянулись – так перестраиваются полки на марше при зове боевой трубы. Великокняжеский боярин, опешив, изумлённо наблюдал. Сначала было явственно видно, как святые отцы образовали два полка – левой и правой руки. Один пошёл в бой против Иоанна, другой – против Мартиниана. Закипели словесные баталии, разбившие наголову оба полка. Из остатков образовался запасный полк сторонников Пимена. Казалось бы, победа. Но нет. Слабеющей рукой знамя подхватил отвергнутый архимандрит Иоанн. Теперь он горячо протестовал против Пимена, как, впрочем, двумя минутами раньше Пимен протестовал против него. Великокняжеский посол почуял: пора действовать, иначе побоище не кончится никогда. Обезумевшая конница понесётся вскачь по собственным позициям. Улучив минуту, когда святые отцы переводили дыхание, Кочевин-Олешинский зычно скомандовал матросам:

– Иоанна в оковы и в трюм! Морить голодом, пока не образумится. А будет своевольничать – бросьте в море!

Посол, вытирая взмокший лоб, вписал в хартию Пимена, а заодно заполнил и ещё одну великокняжескую грамоту – о займе у царьградских банкиров двадцати тысяч гривен на имя московского князя…


…Минуло четыре года. Стефан покидал Москву, стыдясь в душе того радостного облегчения, которое всё более захватывало его на пути к северной своей епархии. Кони бежали по зимнику бодро, среди снежных просторов дышалось и думалось удивительно легко и просто… Просто ли? Да! Теперь он епископ… Поставление его на эту должность было даже по московским меркам небывало пышным. Но откуда странное это чувство? Он стал другим? Или Москва переменилась? Конечно, после набега татар красота белокаменной погибла. Остались дым да пепел. И такое же пепелище в сердце Великого князя. Хан Тохтамыш, требуя дани, удерживает в плену старшего сына Василия. Стефан явственно видел перед собой глаза Димитрия Иоанновича, словно припорошённые пеплом, когда тот подозвал к себе Стефана после службы: