Еще Мэри любила невзначай упоминать о матерях, умерших родами, а вскоре после танцев в амбаре, когда их корова отелилась, она взглянула на мокрое, блеющее создание и сказала: “У женщин все не так просто”. И без конца приводила примеры. Ребенок Хэтти Мартин застрял поперек утробы и умер. Как и сама Хэтти. Из нее торчала только ручонка, добавила Мэри, машущая, словно матрос, упавший за борт. А у Сепфоры Патни, запятнавшей свое имя в кладовой…
– Я помню! – сказала Элис.
– Нет, не помнишь, – ответила Мэри. – Иначе перестала бы этого желать.
Годы шли, и сестры старели.
И все же Элис порой мечтала о другой жизни, где все сложилось иначе. Она в одиночку ходила в лес, но больше не прижималась ко мху. Когда высоко в ветвях дятел выстукивал свои дроби и парадидлы, она представляла, что это призрак Артура Бартона играет в ее честь. Их с Мэри имена, вырезанные на буке у ручья, расползлись и почернели. Сад давал богатые урожаи. В тридцать девять лет они начали экспериментировать со скрещиванием, и десять лет спустя, попробовав крапчатые плоды с розовой мякотью, выросшие над отцовской могилой, решили их разводить.
Это событие они отметили в оукфилдской таверне. За соседним столом сидела семья, и отец то и дело поглядывал на них, а потом подался вперед и спросил, не Осгуды ли они – “те, что с яблоками”. “Они самые”, – гордо ответила Мэри, а Элис вспомнила, как много лет назад Артур Бартон спросил о том же. Когда подали десерт, Мэри, загадочно исчезнувшая днем, как только они пришли в город, подарила ей два одинаковых силуэта, нарисованные лицом к лицу, для которых позировала одна.
Время оставляло все более заметный отпечаток на их телах. По вечерам после тяжких трудов у них болели суставы, а Мэри в пятьдесят лет упала с дерева, сломала бедро и с тех пор хромала. Прочитав, что табак помогает от ревматизма, сестры обзавелись курительными трубками. Зимой, когда кожа становилась сухой и трескалась, они втирали друг другу в пятки мазь из шерстяного жира и воска, а поскольку чулки в доме они не носили, сходясь во мнении, что это лишь добавляет штопки, их босые ноги оставляли маслянистые отпечатки по обе стороны кровати, спускавшиеся на кухню. В гостиной они бывали, только когда сочиняли песни.
Если одна из них сердилась, она перекладывала подушку в другой конец кровати и спала головой в ногах – так гнев стал пахнуть овцами и пчелами. Но как бы сестры ни ссорились, врозь они не спали никогда.
Да и ссоры случались редко; они давно выучили очертания обид друг друга и прийти к согласию не надеялись. Элис поздно вставала, забывала лестницу в саду, чистила трубку пальцем, ходила с расстегнутым воротником, раздавала слишком много яблок на пробу, покупала баллады на базаре, когда можно писать свои, и позволяла оленям пастись в саду, чтобы ими любоваться.
А еще она по-прежнему куда-то забредала. Мэри, взявшей на себя починку одежды, потому что Элис слишком долго возилась и украшала все лентами и кружевами, хотелось порой пришить сестру к простыням и не выпускать из дома до утра.
Обиды Элис были не столь определенны и не так часто упоминались, ведь они были связаны с тем, что Мэри сломала ей жизнь. Иногда ее охватывало желание убежать. Это случалось по утрам, когда Мэри складывала поленья в две одинаковые башни, хотя запасов и так с лишком хватило бы на всю зиму. По вечерам, когда Мэри выводила пословицы, или штудировала аграрные календари, или точила старый топор, и без того острый. В тот день, когда выяснилось, что Мэри отклонила приглашение на свадьбу Рамболда в Канаде. Не говоря уже об истории с овцами.