В местных магазинах мать делала бесчисленные покупки, а потом хлопала сына по плечу и со счастливой улыбкой уезжала домой. В сущности, она держала Ипполита на почтительном расстоянии, пресекая в нем малейшее проявлении нежности или детской непосредственной доверчивости, подавляя в нем малейшие признаки чувствительности. Поначалу он не сильно огорчался, поскольку не имел понятия, что жизнь может быть иной, но потом, видя, как другие отцы и матери обращаются со своими чадами, грустил. Вид чужой любви больно вонзался ему в сердце.

С годами Ипполит начинал понимать, что мать не принимает его сыновней любви. Изо всех сил он старался не думать о матери, но тем не менее всем своим наивным существом тянулся к ней. Каждый день он скучал по ее лицу и по голосу, по домашнему быту и запахам, по уютным домашним мелочам, которых обыкновенно не замечаешь в повседневной жизни, но стоит их лишиться, как они приобретают особую прелесть, то и дело всплывая в памяти. Какое-то время он сердился и на мать, и на отца, мысленно укорял их за то, что он выдворен из семейного гнезда, что лишен родительской ласки и любви. А после понял, что безусловная материнская любовь, дарованная каждому человеку от рождения до самой смерти, – это всего лишь вымысел благочестивых дамских романов, что в жизни все совсем не так. Сердце мальчика часто щемило от тоски. Позже он уже не ждал материнских визитов, но, когда она все же приезжала, у него не возникало желаний прогнать ее или крепко обнять – ему вдруг стало все равно. Мать свою он простил, одиночество принял, про отца почти забыл и поплыл, поплыл, как младенец в колыбели по течению Нила.

Рос Ипполит грустным мечтателем, пытавшимся полюбить свое одиночество, пытавшимся полюбить свою тюрьму. После развода родителей робкое лицо мальчика, действительно, редко озарялось счастливой улыбкой. Это был скромный и застенчивый мальчик, физически не слишком развитый, с узкой и тонкой костью под ослепительно белой кожей. Как и многие дети в таком возрасте, он нимало не заботился о своей внешности, словно не замечал ее, оттого-то его тонкие щиколотки и запястья всегда сиротливо болтались в непомерно широких и коротких рукавах и штанинах. Вечерами он любил бродить в одиночестве по брусчатке Лейпцига мимо чужих домов, местами огороженных шпалерами и окаймленных живыми изгородями, мимо домов с потрескивающими и искрящимися каминами, у которых собираются и родители, и дети. О собственном доме он как будто уже не скучал. Почти не скучал. Ему нравилось бродить, вдыхать аромат пряного дягиля и разглядывать, как кружат птицы в лучах заходящего солнца, как сохнут на солнце травинки и вьется вечерняя мошкара у водосточных желобов. Мечты его по большей части были сотканы из воздуха и дождя, солнца и облаков, печали туманов и тишины ночи, из сорванных ветром листьев и волшебства рождения утра. Теперь его восприимчивое ухо стало улавливать то, что не способен уловить простой человеческий слух, казалось, он слышит, как перешептываются бабочки на цветах или шелестит трава.

Юный изгнанник рано начал фантазировать о таинственном мире любви, о трогательной любви к бледным непорочным девам или о пылкой страсти к развязным куртизанкам, но при этом оставался одиноким. Ипполит Сотников, впрочем, как и все мужчины, любил не какую-то реальную женщину, существующую в действительности, а некий образ, то и дело возникающий в его мозгу. Удобный выдуманный образ, и, что крайне важно, образ, находящийся всегда в его распоряжении. Изголодавшийся по человеческому теплу, горя желанием приласкаться, с неиспытанным доселе наслаждением он забирался в непроходимые дебри упоительных мечтаний, терпя крушение или покоряя Олимп.