В пути легко знакомились, щедро раздаривали адреса. Сибиряки звали к себе, на рыбалку: «…рыбища в Сибири – одну цельным колхозом неделю есть можно! Таймень… В реке чисто бревно плавает…» Еще говорили, что в Сибири дикой малины в лесах не переесть. «Облепихи на всю Россию хватит!.. На облепихе водку настоять да каждый день по лафитничку перед обедом – сроду болеть не будешь! И те болячки, что есть, сами отвалятся…»

Дальневосточники хвалились тиграми, лимонником: «Три зернышка сжуешь, сердце – как новый мотор…» Манили океаном, Камчаткой, лососем: «Когда лосось на нерест идет, брось весло в воду – стоймя стоять будет».

Говорили еще про морские огурцы – трепанги: «Их со дна водолазы крючками особыми цепляют – ив авоську… Китайцы потребляют этих трепангов почем зря и оттого, говорят, раком не болеют…»

Я тоже доставал из бумажника карточки жены и сына и давал адрес. Но вот замелькали дачные станции. Колеса застучали с перебором да быстрее. Перед окнами пошли кружиться расфуфыренные березки, голенастые осинки. Над приближавшейся столицей облака дыма, черные копченые трубы заводов. В вагоне лишь два москвича: старшина второй статьи, бывший рулевой крейсера Кудрин да я. Остальные, как я уже писал, кто откуда. Немосквичи с легким любопытством смотрят за окно, а мы с Кудриным горим.

Москва подкатывается ближе и ближе. Увижу ль я на перроне Курского вокзала свою Пенелопу?

За мутными стеклами – тусклый блеск раскатанных рельсов, высокие платформы, склады, будки стрелочников, горы угля, вагоны, исписанные мелом, клумбы, обложенные раскрашенным кирпичом, и лозунги, сложенные из кирпича, – «Мы за мир».

Показался вокзал, и вдруг грустно стало. Что это? Неужели опять я выпал из меридиана?


Неделю ходил по Москве как ошалелый. Столица после победы над фашизмом опять, как и в годы революции, стала центром всемирного притяжения: на улицах – чуть ли не все языки Европы и Америки.

Театры, кино, концертные залы – полным-полны. Невпротолочь в коммерческих магазинах. Теснота и там, где товары «дают» по карточкам. Полки комиссионных завалены трофейной всячиной. Охотный ряд, Петровка, Кузнецкий мост, улица Горького, Арбат, привокзальные площади и улицы в людской толчее. Всюду, куда ни глянь, – люди. Люди и гул.

Шумно и у нас за Крестьянской заставой: нет дня, чтобы в какой-нибудь квартире не пировали. Зайдешь – дым коромыслом, шум, смех. В центре – фронтовик, грудь в орденах и звонком металле медалей. На столе «законная». И уже не «по сто», а вволю. Теперь праздник и ни перед кем тянуться не надо, всё: оттопался, оттянулся, отдрожался, отмокся – жизнь теперь пойдет слаще меда; рядом жена, детишки – глаз не сводят. Еще, что ль, по маленькой, из которой поят лошадей! Гуляй, солдат, – победа! Праздник! Четыре года шкандыбали, порой по грудь в студеной воде, а то под пробоистыми дождями, когда не только шинель, эта всетерпящая солдатская шкура, а и тело аж до пят водой небесной прошикивалось. Были дни – и таких немало, – когда во рту крохи не ночевало. Бывало времечко, и не короткое, когда сипуга белая холодным кнутом секла прямо по лицу, ноги коченели, хребет весь сводило, и вот тогда за сто граммов черту б душу отдал. А как сердце молотило, если из дому по долгим неделям весточки не приходили.

Все стерпел солдат, все и даже больше: кровью умывался и солнечным лучом утирался и на кулаке, будто на пуховой подушке, спал.

Все было, теперь – победа! Гуляй!

С улиц стали исчезать ватники и кирза, вместо них, этих спасителей от неудобств бытия военного времени, появились заграничного покроя пальто и шляпы. Словом, война кончилась. Кончилась для всех, кто вернулся на своих ногах и с целыми руками. А для меня она все еще жила, хотя и я вернулся целым и довольно быстро сбросил шинель и форменную фуражку с золотым крабом, а моими погонами и блестящими морскими пуговицами завладел сынишка. На плечах мешковато повис партикулярный костюм, а голова, привыкшая к лихой «нахимовке», ни за что не хотела примириться со шляпой. Но шляпа, бог с ней, – не было бы большей докуки. А она была.