Пусть, пусть проходит юношеская любовь, первая, наивная, восторженная, глупая, беспоцелуйная, всегда обреченная на гибель, любовь деревенского мальчика в красной байковой рубашке и бедной девочки в тренировочных, аккуратно заштопанных, брючках. Нет, не о том я дереве тоскую и не ему завидую.
Жизнь моя сложилась вполне благополучно. Живу в селе, все мне здесь знакомо; ночью видны звезды, а днем облака. Быт налажен, домик небольшой, но еще по застойному времени завешен коврами, обустроен. Работа чистая, в библиотеке, а что деньги не платят, обидно, конечно, но не всегда же так будет. До обеда усмиряю в читальном зале пенсионеров, что приходят полистать газеты и каждый раз ввязываются в политически распри друг с другом; после обеда вожусь с редкими школьниками, перетолковывая им книжки по внеклассному чтению. Вечером… Раньше я мечтала о возлюбленном, о необыкновенном, идеальном мужчине. Представляла его непьющим, некурящим, состоятельным, красивым, энциклопедического ума, обладателем изысканных, рыцарских манер. А друг мой теперешний оказался совсем непохожим на вечерние грезы: он любит выпить – в хорошей компании и просто для настроения; может выкурить с расстройства сразу полпачки; ухаживает неумело и с явным изумлением, что ему приходится это делать; и вообще, как сразу выяснилось, человек он не свободный, женатый. Но я люблю его, и мне все в нем нравится: и абсолютное несовпадение с моими вечерними фантазиями; и его жизнь по самостоятельной, ни от кого не зависящей воле; а главное, нравится то, что почти уже не попадается в людях – высокий душевный строй.
Встречаться нам тяжело: мало того, что мы живем порознь, так еще и далеко друг от друга. Если выбирается он ко мне, то я тащу из погреба квашеную капусту, огурцы соленые, варю картошку со свининой, завариваю с липой чай. Потом люблю смотреть как он ест, люблю слушать о том, что должна быть в повседневности простая основа – два-три основных вкуса, а когда их начинают мельчить, смешивать, путать, ничего толкового не выйдет. Мне хорошо с ним днем, и ночью – не страшно.
Но вот я приезжаю к нему в город, мы идем, нацеловавшись до одури в липовой аллее, нам бесприютно – негде побыть вдвоем, и свободно – город большой и никому до нас нет дела. Мой друг может рассуждать на любые темы и во всем он доходит до непостижимых, совершенно мной несознаваемых вещей. А тут вдруг говорит просто:
– Знаешь, я однажды, лет пять или семь назад, провел такой эксперимент: поехал в поле, выбрал там березку, самую что ни на есть кривенькую, самую слабенькую, и посадил ее у себя под окном на даче. Стал за ней наблюдать, ухаживать. И ты представляешь, – живо поворачивается он ко мне, – теперь она совсем выровнялась! Такое деревце стало, – и мой друг пускается дальше уже в абстрактные рассуждения, и я слушаю его вполуха, почти ничего не понимая, а самой горько-горько, и я чувствую как тихо, беззвучно стекают по щекам слезы.
А он очень чуткий, мой друг. Рассказывает, руками машет, увлекся, случайно глянул мне в лицо, мгновенно изумился: «Ты чего?» и тотчас, в ту же секунду все понял.
– Дура! – говорит он мне совсем невозвышенно, и мягко целует мои слезы, ласково.
– Ага, – радостно хлюпая, соглашаюсь я.
– Ну, будет-то жемчугами сыпать! – приказывает он мне и завершающе целует между бровей. – Все!
– Все…, – согласно шмыгаю я.
И мы мирно шагаем дальше, кажется, даже в ногу, и говорим про его город и про мою деревню, про его работу и про моих пенсионеров, про нынешнюю осень, непохожую ни на какую другую – листья опали враз, зелеными, и странно видеть под ногами столько богатого, живого цвета. Мы любим друг друга и мысленно, конечно, говорим совсем, совсем о другом. О том, что взрослые деревья не пересаживают – даже в самую благодарную и наскучавшуюся землю; что надо жить, счастливиться и радоваться тому большому, что у нас есть; что еще долго – до самого неизвестного и потому нестрашного конца – встречать нам год за годом весну, лето, осень и зиму; и что все в этом мире придумано и сказано до нас…