В дождливые дни Лида гнала самогон. Затапливалась печка во времянке, возбуждающие ароматы плыли по улице имени поэта Некрасова, к вечеру запрограммированно-телепатически сползались пьянчуги – Алеша-Мякота, Гончар, Крячкин, Таиска – Лидина подружка. Гульба начиналась культурно: заводили проигрыватель, ставили пластинку «В доме, где лесной палисад», оживление, хрустальный звон граненных стаканов, дегустация, грубые комплименты хозяйке. Миром, правда, дело никогда не кончалось – Миша пьянел, властнел, жутко начинал ревновать, слово за слово разгоралась драка, с улицы казалось, что домишко трясется и шатается, и рад бы сбежать от хозяев, да тоже пьян; наконец званые гости один за другим пересчитывали ступеньки, и близился последний акт драмы – сначала вылетала растерзанная, простоволосая Лида, за ней коршуном несся Миша с ножом или топором в руке, «ах, ты, мат-перемат, жареная утка!» – и вслед за ним спешили, хватали за штаны Вера и Вова, в надежде отбить мать. Иногда Лида, спасаясь, врывалась к нам, в тесных комнатенках за ней катились ложки-поварежки, отец закрывал дверь на крючок, и Миша, поругавшись и погрозив, шатаясь, уходил ни с чем. «Ты бы, Лида, не пила и он бы одумался», – наставляла соседку мама. Лида пьяно плакала, соглашалась, и норовила обнять отца. Он смущенно отодвигался…

В получку Лида обычно отправлялась в город, в райцентр, накупала, не считаясь с расходами, всякой снеди, водки и пива; несла тяжелую сумку не горбясь, закаленная на колхозной ферме пятидесятилитровыми алюминиевыми флягами. Веселая, в парадном кримпленовом платье розочками, вырез сердечком, прибегала, хвасталась: «Живем как москвичи – все есть!» И все в ней радовалось: худая жилистая шея, похожая на потрепанное знаменное древко; яркие-разъяркие губы (помаду у цыганок купила, на базаре), стоптанные синие тапочки. Довольные погодки – Вера и Вова – висели на заборе, уплетали щедрые ломти с шоколадным маслом. Наутро Лида повязывала платок пониже, чтобы «фонари» меньше отсвечивали. Вера прибегала к нам, показывала синяки на руках и на ногах – «что было, дядька Мишка опять дрался» – и подробно, даже с некоторым удовольствием, живописала ужасы прошедшей ночи. Заручившись нашими охами и ахами, отбывала – сдавать в магазин стеклотару.

Миша отходил от «московской жизни» только к вечеру, брился во дворе, плескал воду на грудь из самодельного рукомойника, садился на порог. Задумчиво курил, глядя как падчерица фигуристо управляется с хозяйством: курам сыплет, телятам пойло несет; коса толстая, тяжелая, медовая, груди под простым платьем уже как на русалке-наколке… Какие мысли бродили в уркаганской головушке, неизвестно; но нехорошо смотрел дядя Миша, нехорошо, про это сама Вера нам рассказывала. Кончилось все, впрочем, неожиданно: поздней осенью, в слякоть, дождь, распутицу, Миша отправился в очередную «ходку» и не вернулся. Утром его нашли, мертвого, на дороге – шальной ли пьяный водитель не заметил переходящего трассу пешехода, или дядя Миша, нагруженный мешком силоса, за заботой и думами не услышал шума машины, неизвестно. Дождь смыл следы, а ночь скрыла тайну.

Лида была в горе, рвала волосы, затребовала из колхоза материальную помощь и собралась похоронить Мишу по высшему разряду. Но тут неизвестно откуда объявилась первая жена погибшего, стала требовать дележа имущества, сберкнижку (у Миши, как выяснилось, был дотюремный сын). Разразился скандал, и память покойного была проклята. Оказалось, Миша воровал не только у государства, но и у Лиды, ухитряясь отправлять какие-то деньги первой семье. Вдовы обложили друг друга матом, но приезжая вынуждена была убраться ни с чем. «Я с Мишкой не записана, и знать его не знаю», – припечатала Лида, и колхозная машина повезла покойника в соседнюю область, на родину. Самогон, впрочем, Лида все равно затеяла, и с подругами справила и девять дней, и сорок – как положено. После пришла советоваться к маме: «Может, что подскажешь, соседушка? Нашли мне тут мужика, серьезного. Одинокий, спокойный.» – «Сходилась бы ты, Лида, со своим. То хоть детям отец…» – «Что ты кажешь! Он же алкаш, пьяница!» – замахала Лида руками.