Оба сидели, тесно прижавшись друг к другу, на диване, покрытом шотландским пледом, а полицейские расположились напротив в старых, продавленных креслах. Отец обнимал мать за плечи, но чувствовалось, что каждый погружен в свою боль. В один миг разрушилась их семья, четыре жизни были разбиты и разгромлены до самого основания. И Сервас подумал, что от них остались разве что разрозненные кусочки, которые никогда уже не удастся соединить.
Родителям было уже около шестидесяти – девочки родились довольно поздно, – и Сервас представлял себе, какая пропасть их разделяла. Обычно лицо отца, с синими, немного водянистыми глазами, мясистым носом и седеющими бакенбардами, наверное, было жизнерадостным, но сейчас горе изменило его до неузнаваемости. Глядя на мать, белокожую блондинку, можно было сразу догадаться, от кого девушки получили в наследство свою красоту. А сейчас она промокала распухшие от слез глаза мокрым платком, и щеки у нее дергались, словно страдание впивалось в них острыми когтями. Время от времени она начинала сотрясаться от рыданий, и тогда муж крепче обнимал ее и легонько встряхивал, уговаривая прийти в себя, и она немного успокаивалась. Сервасу никогда не приходилось видеть такое неизбывное, невыносимое горе – разве что у отца на кладбище, когда хоронили мать. Но с того дня прошло уже десять лет, и воспоминание как-то размылось. Только одно Мартен помнил четко: странное ощущение, что он, маленький мальчик в нарядном костюмчике, стал вдруг центром внимания и все хотят его обнять и приласкать… Все, кроме одного человека, к которому он сейчас прижался бы всем телом, но этот человек был погружен в свою боль.
На подоконнике, там, где пылинки танцевали в солнечном луче, стояла фотография семейства в полном составе. Девочкам на этом фото лет шесть-семь, и все выглядят такими счастливыми… Сервас подумал, что нет ничего обманчивее, чем семейные фотографии. В оконное стекло с жужжанием билась муха, и этот звук лишь подчеркивал наступившую тишину.
– А можно осмотреть спальни девочек? – мягко спросил Ковальский.
Стиснув зубы, отец кивнул и встал. Он подвел полицейских к узкой лестнице, но подниматься не стал, только положил ладонь на руку Ко и сказал:
– Послушайте, а жандармы вам не…
– Потом, – перебил его шеф. – Куда идти?
– Там, наверху… две двери справа. Та, что в глубине, это ванная. Та, что слева, – наша спальня.
Сервас подошел к окну. Палисадники с другой стороны дома были залиты солнечным светом. Маленькие участки земли, разделенные лохматой живой изгородью, параллельно спускались по пологому склону к реке, пробивавшейся сквозь густую зелень берегов. Он заметил небольшой лесок на той стороне, оранжевые пластиковые качели, металлический стол, садовые стулья, такие же заржавевшие, как и ворота, и десяток горшков с цветами, кое-как расставленных на усеянной одуванчиками траве.
В соседнем палисаднике какой-то человек срезал сочные лавровые листья. На нем была засаленная тельняшка без рукавов, открывавшая сильные, перепачканные грязью руки, покрытые татуировкой. Лысина его сверкала на солнце, а он, насупившись, машинально делал свою работу.
Сервас обернулся. Солнце нагрело маленькую спаленку под самой крышей, и в жарком застоявшемся воздухе витал пыльный запах нежилой комнаты. Здесь царила другая тишина, не та, что внизу. Тишина разлуки и утраты. В этой комнате не ощущалось той печали, что во всем доме, но Сервасу показалось, что ее просто оживляли весенние солнечные лучи. И ему вдруг подумалось, что служащий похоронного бюро наверняка попытается нанести оживляющий грим на лицо Алисы, а вот что у него получится с лицом Амбры…