На этом слова обрывались, надпись тоже. Должно быть, это написал Против; почерк напомнил нам его глаза и гимнастические движения, в то время как сам он, наверное, лежал на вшивом тюфяке или дрожал под ледяным душем и сиреневыми электрическими разрядами. Но где?
Мэр заговорил, открыв дверь и указав на знамя, потом сунул похожие на сосиски пальцы в часовые кармашки шелкового жилета и многозначительно умолк, время от времени кося на нас нехорошим взглядом, который наверняка означал: «А вы, все остальные, что тут делаете, чего вам надо? Проваливайте, хватит светить тут своими рожами!» Но никто не уходил, все смаковали эту сцену, как бокал редкого вина.
Молодая женщина прошлась по классу мелкими шажками, взад-вперед вдоль парт, на которых еще лежали тетради и ручки. Наклонилась над одной из них, прочитала страничку написанного и улыбнулась – и все увидели, как пенятся, словно золотой флер, волосы на шее между воротничком блузки и обнаженной кожей. Затем она остановилась перед пеплом знамени, подняла двумя пальчиками два упавших стула как ни в чем не бывало, поправила засохшие цветы в вазе, стерла без сожалений незаконченные стихи на доске, после чего улыбнулась мэру, застывшему столбом, пригвожденному к месту этой юной улыбкой, в то время как в пятнадцати лье от них люди резали друг друга холодным оружием, делали в штаны со страху и каждый день умирали тысячами вдали от всякой женской улыбки на опустошенной земле, где даже мысль о женщине казалась химерой, сном пьяницы, слишком прекрасным ругательством.
Мэр похлопал себя по животу, чтобы придать себе осанистости. Лизия Верарен вышла из класса, будто танцуя.
VI
Учителей всегда селили над школой: три чистенькие опрятные комнаты окнами прямо на юг, откуда был виден склон холма, весь заросший, словно мехом, виноградом и мирабелью. Фракасс превратил эту квартирку в уютное местечко, которое я видел раз или два, как-то вечером; мы тогда говорили обо всем и ни о чем, и каждый из нас был немного скован. В квартире пахло пчелиным воском, книжными переплетами, размышлениями и безбрачием. Когда Фракасса сменил Против, сюда уже никто не заглядывал, даже после того, как этого психа забрали санитары.
Мэр повернул ключ в замочной скважине, с трудом толкнул дверь, немного удивленный ее сопротивлением, вошел, и вдруг прекрасная улыбка экскурсовода сползла с его физиономии; я это предполагаю, восстанавливаю историю, заполняю пустоты, но думаю, что ничего не придумываю, потому что все мы увидели ужас, выступивший на лбу мэра огромными каплями пота, и потрясение на побагровевшем, как у удавленника, лице, когда он вышел оттуда через несколько минут, чтобы глотнуть побольше воздуха и привалиться к стене. Потом вытащил из кармана большой клетчатый, не очень чистый платок и утерся им, будто крестьянин, которым никогда не переставал быть.
Через какое-то время Лизия Верарен тоже вернулась; сначала сощурилась на свету, потом открыла глаза и поглядела на нас с улыбкой. После чего пошла прочь, но через несколько шагов нагнулась и присела на корточки, чтобы подобрать два поздних каштана, которые только что стукнули о землю, брызнув свежими коричневатыми отблесками своей великолепной кожуры. Она покрутила их в руках, понюхала, закрыв глаза, и медленно ушла. И тут все ринулись на лестницу, толкаясь локтями: это было сущее светопреставление.
От былого очарования квартирки не осталось ничего. Попросту ничего. Против разорил это место методично и кропотливо, вплоть до того, что разрезал каждую книгу библиотеки на квадратики сантиметр на сантиметр (писарь Леплю, у которого была мания точности, измерил их на наших глазах), искромсал перочинным ножиком всю мебель, предмет за предметом, пока не превратил ее в огромные холмы светлой стружки. Объедки привлекли тучи всевозможных насекомых. Грязное постельное белье лежало на полу бесплотными, подобными разбитым надгробным статуям телами. А по стенам, по всем стенам вились строки «Марсельезы», разворачивая свои воинственные, выписанные изящными буквами слова, а псих все писал и писал их на обоях с изображениями маргариток и штокроз, будто безумную молитву, отчего нам всем показалось, будто мы зажаты меж огромными страницами какой-то чудовищной книги, каждую букву которой он начертал кончиком пальца, обмакнув его в собственное дерьмо, наваленное по углам каждой комнаты за все время, проведенное у нас, быть может, после гимнастики или под ужасающий грохот пушек, рядом с невыносимым птичьим пением, рядом с непристойным запахом жимолости, сирени и роз, под небесной синевой, в сладостном дуновении ветра.