кажутся нам в равной степени неразумными, и я не знаю, будут ли усилия, которые пришлось бы затратить на разгадку происхождения всех их идей, в достаточной степени вознаграждены важностью результатов.

В данный момент достаточно попытаться изложить идеи, выдвинутые по поводу принципиального момента их учения философом, который, возможно, вряд ли предвидел, когда писал, какую «пользу» извлекут даосы из его книги, и которого, конечно, ошибочно считают патриархом секты жонглеров, фокусников и астрологов. В самом деле, ему можно поставить в упрёк не чудесные сказки и абсурдные басни, а хитросплетения умозаключений изысканной метафизики и злоупотребление рассуждениями – излишество, прямо противоположное тому, в которое впали его так называемые ученики.

Начало первой главы «Дао дэ цзин» звучит очень заумно, и в целом книга не очень проста для понимания, потому что неясность содержания сочетается в ней с какой-то античной лаконичностью, с неопределённостью, которая иногда заходит столь далеко, что превращает написанное в загадку; более того, у нас нет хорошего комментария, который объяснил, в каком смысле автор использует выражения, отклоняющиеся от их обычного употребления.

Было бы весьма затруднительно осуществить перевод всей книги и разъяснить её с точки зрения содержащегося в ней учения. Однако это не должно помешать нам вычленить из неё наиболее важные отрывки и установить их смысл хотя бы в общих чертах. Следует помнить, что я берусь не за догматическое изложение, а за простое историческое сравнение, для которого достаточно обнаружить наиболее ощутимый смысл, иногда даже отметить выражения, не ища глубокого и философского значения, которому они могут быть подчинены.

Мы исследуем не то, был ли Лао-цзы великим метафизиком, а то, заимствовал ли он свои идеи из трудов какого-либо другого философа или же нет. Для этого нам нет нужды погружаться в туманные глубины метафизики. Более того, если бы мы подошли к обсуждению существа учения Лао-цзы, его книга, возможно, не вызвала бы у нас более серьёзных затруднений, чем книги Прокла, Плотина и даже самогό божественного Платона.

Помимо неясности самого предмета, у древних были причины не давать более чётких объяснений на подобные темы. В тех местах, где Платон говорит несколько слов о наиболее возвышенных догмах своей философии, он, кажется, намеренно усиливает неясность своих высказываний. Он окутывает свои слова туманом в своём знаменитом послании к трём друзьям, а в письме к Дионисию Сиракузскому заявляет, что будет объясняться загадками, чтобы письма его не попали, на суше или на море, в руки незнакомца и он не смог их прочитать и понять. Возможно, недавнее воспоминание о смерти Сократа могло навязать ему такую сдержанность.

Без сомнения, в самом Китае были определённые основания для того, чтобы придерживаться таких же взглядов с целью быть более туманным, чем того требовал предмет обсуждения. Существовали идеи, которым, по общему мнению, нельзя было позволить распространиться. Писания, посвященные им, были заключены в сундук, окованный золотыми обручами, и его содержимое было тщательно скрыто от простолюдинов39.

Имеются основания полагать, что идеи, о которых идёт речь, были связаны именно с изначальным разумом; и поскольку самый ранний и самый достоверный текст, имеющий к нему отношение, находится в начале книги нашего философа, мы не можем обойти его молчанием. Здесь Лао-цзы, играя с тройным значением слова Дао, которое означает разум, слово и универсальная причина, высказывается следующим образом: