Дверь опять была не заперта, опять появился тот же лакей во фраке и спросил, как об нас доложить. Мы просили, чтобы он просто сказал, что Льва Николаевича желают видеть два петербургских студента […] В коридоре мы встретились с двумя маленькими гимназистами, которые нам любезно поклонились. Мы взошли в небольшую комнату, должно быть, одного из старших сыновей Толстого. Над письменным столом висела олеография с картины Репина “Лев Толстой за охотой”. На столе стояли карточки его и графини и лежала открытая книга: “Lettres de Marie Bachkirtzeff”.[53] Мебели была только жесткая кровать с одной подушкой, покрытая старым серым одеялом, жесткое кресло, сундук, стул и этажерка с книгами. Я сел на стул, Дима же польстился на сундук, на котором набросано было мужское платье. Так мы пробыли в ожидании минут 5, которые нам показались годами. При каждом малейшем движении в коридоре мы вздрагивали.
Наконец послышались шаги и покашливание пожилого человека и вошел Лев Николаевич. Одет он был в черную суконную блузу, черные брюки навыпуск и ботинки, подпоясан ремешком […] Что меня в нем особенно поразило – это соединение крестьянского рабочего костюма с какой-то джентльменскою манерой держаться и говорить. Ничто в его фигуре, ни в его одежде, ни в голосе, ни в манерах, ни в разговорах – не шокировало ни в малейшей детали. Вся его трогательная фигура была воплощением оригинальной правды и натуральности. Говорил он басом и не тихо. Во время разговора смотрел прямо в глаза тому, с кем говорил […] Впоследствии мне было очень досадно, что мы не приготовились к беседе с ним, потому что в таком случае она могла выйти далеко интереснее. И ты не сердись, мама, что мы не воспользовались свиданием с ним, чтобы возбудить какие-то общие интересные разговоры. Мы страшно растерялись, прежде всего.
Поздоровавшись с нами, он обратился к нам с вопросом: “Чем могу служить?” Я, путаясь, отвечал приготовленную фразу: “Вот, Лев Николаевич, мы, петербургские студенты, хотели послать вам наши посильные пожертвования, но, узнав, что вы в Москве, решили передать их вам лично”.
Толстой. Очень приятно; как же это вы сюда попали?
(Тут Дима решился позволить себе маленькую ложь; как-то ужасно неловко было сознаться, что мы в такое время приехали в Москву просто повеселиться. Поэтому он отвечал):
Дима. Мы здесь по делу.
Толстой. Ах, от университета…
Дима. Нет, меня отец послал.
Т. А-а, а вы здесь надолго?
Д. Нет, мы думаем уехать завтра или послезавтра.
Т. Ну а каких вы факультетов, курсов?
Я. Мы вместе на втором курсе юридического факультета.
Т. Ну, значит, ничего не делаете?
(При этих словах мы улыбнулись, и я ответил):
Я. Да, в сущности, это правда.
Т. Да это и отлично».
Разговор затем продолжался на разные темы. Толстой много говорил о необходимости устройства новых столовых для голодающих. Также он рассуждал о приношении даров, по аналогии с христианской притчей о Закхее из Евангелия от Луки. Наконец Дягилев подводит итог их беседы:
«Толстой. Ну-с, извините, очень бы хотелось еще с вами поговорить, да у меня сидят гости.
(В то время, когда он подал нам руку, Дима не выдержал и сказал):
Д. Лев Николаевич, позвольте вас поцеловать.
Лев Николаевич обнял сначала его, потом меня и расцеловал, а затем открыл нам дверь в коридор. Мы поторопились пройти и, уходя, слышали за собой его мирные удалявшиеся шаги.
Первыми словами, когда мы вышли на улицу, были вырвавшиеся у нас обоих восклицания: “Да он святой, он положительно святой!” Мы были так растроганы, что едва не плакали. Что-то невообразимо искреннее, трогательное и святое было во всей фигуре этого великого человека.