Она прикоснулась к надгробию, ощутила его прочность и основательность. Вспомнила о колыбели, которую отец соорудил за две недели до своей смерти. Он принес колыбель в дом и поставил у кровати дочери, не проронив ни слова. Но Рейчел видела, с каким тщанием вещица вырезана из гикори, самого твердого и прочного дерева. Колыбель была не только долговечной, но и красивой: отец бережно ошкурил ее, а затем покрыл льняной олифой.
Рейчел убрала руку с камня, который, как она знала, переживет ее саму – а значит, и ее скорбь. «Я похоронила отца в освященной земле и сожгла одежду, в которой он умер, – сказала себе девушка. – Я подписала свидетельство о папиной смерти, и теперь на его могиле стоит камень. Я сделала все, что могла». От этих мыслей горе внутри Рейчел распахнулось так широко и глубоко, что предстало темным бездонным омутом, из которого ей никогда не выбраться. Насущные дела переделаны, и теперь ей осталось только терпеть свою боль.
«Подумай о чем-то хорошем, вспомни хоть минутку радости, какую-то мелочь, которую папа сделал ради тебя», – велела себе девушка. Какое-то время ничего на ум не приходило, но один случай все же вспомнился. Дело было примерно в то же время года. После ужина отец удалился в хлев, а Рейчел вышла в огород. Под косыми лучами закатного солнца она собирала созревшие бобы, темные стручки которых никли к рядам сладкой кукурузы, высаженной для опоры. Отец окликнул ее из хлева, и Рейчел оставила еще не полную кастрюлю на земле между грядами, решив, что отцу потребовалось отнести ведерко молока в кладовку над родником.
– Красиво, правда? – тихо спросил Эйб, стоило Рейчел войти в хлев.
Он кивнул на крупного мотылька с серебристо-зелеными крылышками. И несколько минут они провели вместе, оставив всю работу по дому, – просто стояли и смотрели на это чудо. Полосы света на полу хлева быстро тускнели, но мотылек, казалось, сиял все ярче, словно, медленно раскрывая и складывая крылышки, вбирал в них гаснувшие лучи заката. Затем мотылек взлетел – и когда он исчез в ночи за дверным проемом, отец поднял большую сильную руку и положил ее на плечо Рейчел, даже не повернувшись. Порхающий в сумерках мотылек, прикосновение отцовской ладони… «Хоть что-то», – подумала Рейчел.
Спускаясь с хребта прежней тропой, девушка вспоминала дни после похорон: тишина в доме сделалась оглушительной, и Рейчел даже дня не могла прожить без того, чтобы не навестить вдову Дженкинс, одолжить что-нибудь у старухи или вернуть одолженное. Но однажды утром она вдруг почувствовала, как скорбь ослабевает: так долго грызшее ее щербатое лезвие наконец притупилось. Вечером того же дня Рейчел не смогла вспомнить, на какую сторону отец зачесывал волосы, и вновь осознала истину, усвоенную еще в пять лет, когда ушла мать: с потерей близкого человека позволяют справиться не воспоминания, а забвение. Сперва из памяти выпали мелкие детали: запах маминого мыла, цвет платья, в котором она ходила в церковь, – а потом, некоторое время спустя, и почти все остальное, включая звук маминого голоса и цвет волос. Рейчел поражалась, сколько всего можно забыть. Каждая утраченная деталь делала ушедшего человека чуть менее живым, и в итоге с потерей удавалось смириться. По прошествии времени можно было позволить себе вспомнить; даже захотеть вспомнить. Но и тогда чувства тех первых дней могли вернуться, чтобы показать: горе и не думало притупляться, оно все еще здесь, внутри. Как обрывок старой колючей проволоки, глубоко впившийся в сердцевину дерева.
И вот теперь – этот кареглазый младенец.