Похороны Блока

Блок в гробу был не похож на себя живого и странно похож – это многие заметили – на своего издателя, С.М. Алянского, с которым был близок в последний год жизни. На похоронах было человек триста – четыреста. Извещения были развешены на стенах. Катафалка то ли не могли достать, то ли сочли неуместным. Алянский просил достать грузовик – это было в тот год непросто. Мне удалось в военном учреждении, где я тогда работал, получить машину, но она не понадобилась. Весь неблизкий путь от угла Офицерской и речушки Пряжки до Смоленского кладбища открытый гроб несли на плечах – он плыл по городу над процессией, над прохожими.

В этом была торжественность, очень нужная в тот час провожавшим. Она была отвратительно нарушена только на миг, когда выносили гроб из подъезда. Любовь Дмитриевна, с лицом, скрытым длинной и густой черной вуалью, стремительно (и несколько театрально) с вытянутыми вперед руками бросилась за гробом. Какой-то идиот-фотограф громко скомандовал:

– Попрошу вдову на минутку остановиться!

Я ткнул его локтем в пузо, отбросил. Его оттеснили.

На Смоленском кладбище, где Блока хоронили, речей не было. Но все – или мне казалось, что все – обратились, повернули головы к Андрею Белому. Он возвышался над всеми: стоял на каком-то камне, может быть, на чьей-то могильной плите, обхватив рукой дерево, приклонившись к нему головой, с таким необычайно выразительным лицом, с непередаваемой многозначительностью своих ни на что не похожих глаз, что это производило впечатление немой речи. Скорбь, раздумья, возможно, и продолжение спора отражались на его лице, во взгляде не попеременно, а все разом. Неподвижно замерший Андрей Белый казался в движении. Вот-вот – пойдет? нет – взлетит!

Было ощущение проводов русской культуры, того ее периода, знаменем которого был Блок. И вот, пока мы шли с Офицерской до Смоленского кладбища пешком – а это путь очень длинный, несколько верст, – мне пришла в голову мысль издать сборник памяти Блока. Прежде чем все разошлись, я поговорил с Виктором Максимовичем Жирмунским, с Борисом Михайловичем Эйхенбаумом, с Юрием Николаевичем Тыняновым, с Юрием Верховским.

Книга вышла в декабре того же года. Замысел и смысл ее – прощание с эпохой, первые попытки осмыслить судьбу поколения, “рожденного в года глухие”. По жанру – двойной портрет, поэта и времени: облик поэта начертан на фоне картины четырех последних лет его жизни, соответственно, первых пореволюционных. Смерть его воспринимается как символ гибели того времени, кумиром которого он был. Картину мы видим глазами интеллигенции, той ее части, которая связана с литературой. Незавершенность и неполнота осмысления искупается свежестью и остротой восприятия, духом времени, который сквозит с каждой страницы.

Своеобразие книги – в глубоко личном отношении к предмету и теме. Тон всех статей, несмотря на их литературоведческую содержательность, глубину и скрупулезность анализа, весьма эмоционален. Естественно, исследователи литературы на сей раз говорят о своем поэте, о своем времени, – все это еще не стало достоянием истории и не отправилось на покой под обложки учебников. Они “переживают не только скорбь о недавней тяжелой утрате, но и собственную свою душевную драму”[32].

Издатель в предисловии к книге так определяет ее суть: “Это – голос поколений, ходом внешних событий насильственно и преждевременно вытесняемых с исторической арены; это – акт их борьбы за духовную независимость, за духовное существование”[33].

Общий тон статей – крайне пессимистический, подчас – трагический. Гражданский пафос, откровенно высказанный, – в утверждении, что при новом режиме культура обречена на уничтожение. Гибель культуры не обсуждается, а констатируется как истина бесспорная и не требующая доказательств. Ключевые слова основных статей не только “смерть” и “гибель”, но и близкие по духу: “потеря”, “разрушение”.