.

Другой товарищ брата по университету и по семинару Венгерова, реже у нас бывавший, Сергей Михайлович Бонди – очень интересный ученый, знаток стиха, отличался тем же свойством, что и мой брат: нелюбовью к писанию. Тынянов говорил о нем: “Гениальный человек, не читает рукописи Пушкина, а пишет вместе с ним. Восстанавливает весь творческий процесс!”[9]

С Виктором Шкловским, молодым и, как любят вспоминать все мемуаристы, в ту пору кудрявым, мой отец познакомился, когда тот принес на суд Сергею Бернштейну рукопись своей книги “Воскрешение слова”, связанной с работами Потебни: Шкловскому требовалась консультация лингвиста (на память о знаменательном событии сохранились в семейном архиве страницы чернового варианта рукописи “Воскрешение слова”). Тринадцатилетний Саня стал с этого дня его приверженцем, позднее вместе с Владимиром Трениным на некоторое время – литературным секретарем, а другом – навсегда. “Шкловский сыграл в моей жизни огромную роль”, – говорил он.

А вот с Борисом Эйхенбаумом старшего брата познакомил младший. Борис Михайлович преподавал литературу в гимназии Гуревича, где учился Саня, обратил внимание на увлеченного литературой и как-то уж подозрительно хорошо подготовленного шестиклассника, побывал у него дома, стал другом семьи и – страстным оппонентом Сергея Бернштейна.

Эйхенбаум был человеком удивительно мягким, чрезвычайно доброжелательным и демократичным. Он был как-то необычайно приветлив, заинтересован в общении с людьми, с друзьями. С совершенно одинаковым вниманием мог слушать какого-нибудь видного профессора и меня, гимназиста. Он ко всем относился ровно, благожелательно, и в нем чувствовалась большая душевная доброта. Лето шестнадцатого года мы жили на одной даче с Эйхенбаумами, это было в очень красивом месте, в поселке Пухтула Гора близ Териок, а летом семнадцатого – вместе в Шувалово, и могли оценить обаяние Бориса Михайловича и мягкость его характера, которая не распространялась только на споры о научных убеждениях. Тут он бывал непреклонен, что приводило иногда к ссорам и охлаждению в отношениях. Когда он работал над книгой “Мелодика стиха”, у него были яростные баталии с моим братом, который со многими положениями этой книги не мог согласиться и потом очень резко выступил против нее. Много лет спустя Борис Михайлович подарил брату другую свою книгу с такой надписью:

Были Пухтула, Шувалово,
Только не было “Мелодики”.
Десять лет прошло без малого,
Мелодические годики.

Отношения Бориса Михайловича с моим братом испортились после выхода “Мелодики стиха”, а я, наезжая в Ленинград, с ним встречался до последних лет его жизни.

Была ему свойственна и ранимость, неуверенность в себе. Помню одно из моих свиданий с ним, когда он был в тяжелом состоянии[10]. Ко времени нашей встречи дела как-то устроились, но он успел утратить веру в свои силы и не мог вернуться к работе. Он мне рассказывал, что он думает о “Герое нашего времени”. Я его тогда очень уговаривал, я его умолял немедленно начать писать. И он, действительно, начал писать, написал о “Герое нашего времени”, одну из блестящих своих работ.

В самый последний раз, когда я его навестил в Ленинграде, он собирался на защиту чьей-то диссертации об эпосе и в передней, надевая пальто, просунул руку в один рукав, приостановился, задумался и спросил меня: “Саня, а как вы думаете, что такое эпос?”

По наследству и мне посчастливилось познакомиться с Борисом Эйхенбаумом, и я смогла на себе испытать проявление той демократичности, о которой писал мой отец. Случайно встретив меня в Питере, он посчитал нужным рассказать мне, школьнице, о том, как начал работу над статьей о “Герое нашего времени”: “Я долгое время не мог написать ни строчки. Саня послушал мои жалобы, усадил за стол, положил лист белой бумаги, сунул перо в руку, встал у меня за спиной и принялся диктовать мне мои же, только что сказанные ему слова. Спас меня”.