Любовь занимает большое место в поэзии Поликсены Сергеевны. Но, как у Сафо, все ее эротические стихи обращены к женщинам, иной любви она никогда не испытала. Я считаю возможным говорить об этом потому, что чувство любви у Поликсены Сергеевны ничего общего не имело с „лесбийской любовью“ в вульгарном и грязном смысле этого слова. Это было чисто платоническое обожание к подруге, которую она называла: „Иней души моей, иней прекрасный“. …Раз она мне высказала такую мысль: „Все Соловьевы – глубоко несчастные люди. Они ищут на земле любви, которой найти невозможно. Это искание любви у одних из нас выражается в самой высокой форме, у других в низкой и грубой“.

При исключительной любви к детям, для которых она писала столько милых стихов и рассказов, Поликсена Сергеевна, как ее брат Владимир, питала отвращение к физическим условиям деторождения и думала, что в этом отношении люди должны переродиться. Здесь идеи Мережковского и Гиппиус заводили ее иногда на весьма неверные и скользкие тропинки, где незаметно теряется грань между абсолютным целомудрием и извращенностью, которая морально стоит неизмеримо ниже естественных животных путей…» (С. Соловьев. Воспоминания).


«Она терпеть не могла, чтобы, знакомя кого-нибудь с ней, прибавляли „сестра Владимира Соловьева“. Или даже, говоря о ней, это сестринство отмечали. „Оттого, что мой брат «обыкновенный необыкновенный человек», – еще не следует, что я не могу существовать сама по себе“.

…Владимир Соловьев считался красивым. Если бы сбрить ему бороду, уменьшить роскошную шевелюру – он был бы, пожалуй, совсем Поликсена. А Поликсена определенно некрасива. Волосы, еще темные тогда и короткие, лежат со лба не гладко, но и не пышно; у нее толстые губы и смуглые щеки.

…Она писала картины и портреты (долго посещала московскую школу „Живописи и ваяния“). Она писала стихи, печаталась в журналах, издала несколько книжек. Пробовала себя и в прозе, в беллетристике. В последние годы перед войной даже издавала детский журнал „Тропинка“ вместе с Н. И. Манасеиной, у которой вдруг открылась способность писать исторические романы для детей. Следует упомянуть также, что Поликсена некоторое время занималась своим редким голосом, чудесным контральто: мне случалось несколько раз слышать ее, просто в комнате, без аккомпанемента, и это было удивительно. Но не знаю, пела ли она когда-нибудь, если слушателей было больше двух-трех человек.

Я не знаток живописи, но мне всегда казалось, что в рисунках и портретах Поликсены чего-то не хватает: может быть, какой-то техники, но такой важной, что она уже не техника. Видно было (мне, по крайней мере) прилежное старание выразить что-то, может быть, настоящее, для нее понятное и важное, что, однако, не выражалось.

С ее стихами и литературой дело обстояло немного иначе…

Если не мужественности, то мужества было немало в цельной натуре Поликсены. По-соловьевски страстная, скрытная – и прямая, она была религиозна как-то… непотрясаемо и точно насквозь. Никогда о религиозных вопросах не говорила; даже о брате Владимире с этой стороны. Нельзя вообразить ее с кем-нибудь тут спорящей. Даже верила с такой неуязвимой твердостью, что кто-нибудь сомневающийся вызывал в ней искреннее удивление. Неверие казалось ей невероятным. Она как будто знала, что и рассуждать о таких вещах не нужно, потому что они есть, как есть любовь и вечная жизнь. Не боялась смерти, – своей; в смерти другого страшила ее возможная длительность разлуки: „Сколько нужно терпения; может, и не хватит“.

…У нее был тонкий литературный вкус и способность к легкому стихосложению (завидная для меня). Владимир тоже обладал этой способностью. Повторяю, между ними было немало черт сходства, – полувнешних, у Поликсены смягченных: в склонности к юмору, к постоянным остротам (хотя бы неудачным), даже громкий смех Поликсены чуть-чуть напоминал братнин. Но в ее юморе чувствовалось больше доброты. В „серьезные“ стихи она очень много вкладывала своего, себя со своей „талантливостью“, но, как и в картинах, чего-то в них недоставало» (