И слышно не должно быть, однако слышно, как играет расписанное надписями чёрное пианино. Разносится по слепящему своими огнями зданию Главного вокзала знаменитая композиция Клинта Мэнселла, что сменяет беззаботный «Собачий вальс» и зарождает тревогу.

Торопит.

Будто можно опоздать.

Не на поезд – к… Север.

Она не отвечает на звонки. И после двадцатого я убираю телефон, дергаю от раздражения, а не надобности Айта, что башкой своей крутит степенно, вот только выходит всё одно с любопытством. И на взрослого серьёзного пса он не тянет, пусть и вышагивает рядом чинно, не облаивает встречных и поперечных, как в Кутна-Горе.

Айт молчит.

Глядит, поднимая голову, вопрошающе, будто понимает, знает всё.

И в сторону Вацлавской площади, что в моём понимании никогда не тянула на площадь, смахивая куда больше на проспект, мы устремляемся поспешно, лавируем среди туристов. Они же толпятся организованными могучими кучками, лепечут на своём родном и по команде гида головы в сторону очередной достопримечательности века этак девятнадцатого послушно задирают.

Восторгаются.

Фотографируют не менее восторженно.

И этот чужой восторг раздражает, злит, как и ослепляющие резкие вспышки фотоаппаратов, и щелчки затворов, и голоса пронзительные, и смех…

Какого хрена, обыкновенного, Север не отвечает?

Злится?

Обижается?

Она сказала, что ненавидит, и удрала в свою Прагу, а значит не отвечать на звонки вполне может, в её манере, вот только… не спокойно.

И раздражённо.

И на людей, подходя к подъезду Север, я налетаю. Врезаюсь плечом в старика, который неловко покачивается, роняет трость, и о брусчатку она гулко ударяется, катится к Айту. Он же внезапно щерится.

Рычит.

А старик бормочет невнятно.

Непонятно.

И его спутник его же перебивает, улыбается извиняюще и располагающе, чтобы под руку старика придержать, протянуть тягуче и певуче:

– Простите моего дядю. Он слегка не в себе. Вы в порядке?

– Да, – я соглашаюсь.

Отступаю.

И Айта, который рычит глухо и на одной ноте, за ошейник я перехватываю, вглядываюсь в парочку, в которой есть что-то неуловимо неправильное.

Что-то, что толкает задержаться, предложить:

– Может нужна помощь? Я… врач.

Был.

Когда-то был, по крайней мере.

Оперировать мне больше никто и никогда не даст, но тут другое и знания у меня есть. И мне нужна ещё хотя бы минута, чтобы понять, разобраться, что не дает покоя в щегольском старике, у которого из нагрудного кармана костюма, в полоску, торчит розовый платок.

И лента шляпы розовая, в цвет платку.

Как и виднеющиеся носки.

Настоящий модник, который поправляет съехавшие круглые очки, и выглядит он…

– Не думаю, – племянник сообщает решительно, и мысль, почти пойманная, ускользает безвозвратно, теряется в этой решительности, – мы справимся сами. Ещё раз прошу прощения.

– И я у вас, – я отвечаю машинально.

Сторонюсь, чтобы к машине, замершей у обочины, племянник дядю сопроводил, открыл заднюю дверь, усадил.

Заботливо.

Иль… поспешно.

И мне, закрыв за дядей дверь, племянник на прощание чуть кланяется, садится на пассажирское сиденье впереди. Трогается машина, катится медленно к повороту и светофору, который загорается в аккурат зелёным. И надо набирать номер квартиры Север, вот только я смотрю вслед автомобилю.

Думаю.

И из задумчивости меня выводит Айт. Он отрывисто гавкает и лапой по джинсам, привлекая внимание, призывно скребет. И девушку, что держит дверь открытой и смотрит и удивленно, и вопросительно, я наконец замечаю.

Она же повторяет свой вопрос:

– Вы будете заходить?

– Будем, – я соглашаюсь.

Пропускаю Айта, иду следом, дабы позолоту нисколько не поблекшую за прошедшие года рассмотреть, вспомнить красочную фреску с библейской сценой под сводчатым высоким потолком.