– Ты жизнью наслаждаешься без оглядки на других, ты забиваешь на любое мнение, кроме своего, ты никогда не утруждаешься подумать, к чему может привести твоё вечное очередное веселье. Не думаешь о последствиях, о чувствах близких. Тебе нравится считать себя безбашенный, хотя ты просто безалаберная и безответственная эгоистка.

– Стрекоза, да? – она запрокидывает голову.

Не отстраняется, пусть между нами и остаётся не больше сантиметра, припоминает Крылова с его баснями и мою давнюю характеристику ей.

И в глазах цвета северного сияния мелькает что-то странное.

Непонятное, но понять я не успеваю, отвечаю:

– Да.

И пощёчину звонкую я получаю, а Ветка скользит ужом мне под руку, выбегает из кабинета, сталкиваясь с кем-то в дверях.

– Ой, простите, я помешала… – кто-то лепечет растерянно.

Гремит и звенит чем-то.

И, досчитав до десяти, приходится обернуться.

Наткнуться на большие глаза оттенка горького шоколада. Застыть, рассмотреть лицо сердечком, курносый нос и тёмные волосы, заплетённые в две косы.

Признать с трудом Снегурочку.

– Меня Ник послал, – она говорит нерешительно, подхватывает выпавший поднос и осколки двух чашек собирает, – посмотреть, как вы тут и вот…

Кофе.

Чёрный, как чёрт.

Белоснежный сливочник и серебряный поднос, словно в лучшем ресторане.

– Я сама варила, – Снегурочка улыбается чуть смущенно, и на щеках появляются ямочки, – меня, кстати, Алёна зовут.

– Дима, – я приседаю рядом с ней.

Помогаю.

И сливочник, что не разбился каким-то чудом, на поднос ставлю, а Алёна осторожно протягивает руку, но щеки, что от ладони Севера ещё пылает, коснуться не решается, лишь спрашивает:

– Больно?

– Нет, – я усмехаюсь криво.

Выпрямляюсь и отступаю.

Поспешней, чем следовало бы.

– Простите, мне просто показалось… Пощёчины – это низко… – Снегурочка по имени Алёна запинается, краснеет мило и головой встряхивает, чтобы закончить тихо, – …извините, но… хорошо, что вам не больно…

… не больно.

Всё, что можно, отболело.

И вторая по счёту папироса, окончательно задымляя спальню и смешиваясь с ароматом ночи, потухает в моих пальцах, не мешает памяти. И из задумчивости меня выводит трель дверного звонка, что, подобно грому, раскатывается по всему дому.

Будит вновь задремавшего Айта.

Который рычит, тявкает возмущённо, ибо в четвёртом часу утра приличные люди приличных собак не тревожат, не трезвонят в двери и в гости не являются, а неприличные… неприличных людей облаять – святое дело.

Поэтому лает Айт вдохновенно, звонко.

Со вкусом.

Вьётся около входной двери, до которой, громыхая по лестнице, добирается первым, а посему косится на меня с налетом снисходительности и гордости.

Тявкает раз уже в мой адрес.

Выразительно.

Намекает прозрачно, кто из нас шпекачек пани Гавелковой, которыми нас угостили по-соседски, заслужил больше.

– Прекращай, – я хмыкаю, извещаю шёпотом, – они были с чесноком и тмином. Ты такое не ешь.

Скептический взгляд уверяет меня в обратном.

Но наглую морду я игнорирую, открываю, наконец, дверь. Наблюдаю ещё секунд двадцать, как продолжают терзать кнопку звонка.

Разглядываю ночного визитёра в свете фонаря.

Дреды.

Красную бандану.

Нижнюю губу, прошитую двумя металлическими шариками почти в самом углу рта.

– Йиржи Варконьи, – ночной гость представляется, лыбится открыто и руку для рукопожатия протягивает бодро, сообщает по секрету, – моя Магдичка, что приходится мне тётушкой, а тебе соседкой, сказала о ящиках тёмного доминиканского рома. Есть?

Он щурится, отчего веки, густо подведённые чёрным, соединяются, почти скрывают светло-серые, едва ли не бесцветные, глаза.

– Ром? – я уточняю.