Фэй отложила список. Мысль о предательстве отзывалась болью. Имена женщин, продавших свои акции, были ей хорошо знакомы. Перед глазами вставали их лица – лица женщин, которым она в свое время представила идею «Ревендж». Женщин, которых она убедила, которые решили поверить в «Ревендж», положиться на нее. Почему никто ничего ей не сказал? Неужели разговоры о солидарности и поддержке ничего не значили? Ни для кого, кроме самой Фэй?
Она протерла глаза, слипавшиеся от усталости, и ругнулась, когда в глаза ей попали крошки ссохшейся туши. Заморгав, поспешила в ванную, чтобы смыть макияж. Так или иначе, сейчас она слишком устала, чтобы еще что-то делать. Сказывались приключения вчерашней ночи, и Фэй понимала, что, не выспавшись хорошенько, она никому не принесет пользы – ни себе, ни предприятию.
Уже откинув одеяло, чтобы лечь на крахмальные простыни из египетского хлопка, Фэй замерла. Посмотрев в сторону двери, ощутила тоску во всем теле. Встала и тихонько вышла в холл. Дверь в комнату Жюльенны стояла приоткрытой – дочь отказывалась спать с закрытой дверью. Осторожно открыв дверь, Фэй проскользнула внутрь. Маленький ночник в форме кролика освещал комнату мягким светом – достаточным, чтобы разогнать привидения. Дочь спала на боку, спиной к Фэй. Длинные светлые волосы разметались по подушке. Фэй тихонько забралась в постель Жюльенны, убрала с подушки ее волосы и улеглась рядом. Дочь всхлипнула во сне и чуть пошевелилась, но не проснулась – даже когда Фэй обняла ее одной рукой, миллиметр за миллиметром подбираясь поближе к Жюльенне, уткнувшись носом ей в затылок, пахнущий лавандой и хлоркой.
Она закрыла глаза. Почувствовала, как напряжение отпустило, накатил сон. Лежа так, обнимая свою дочь, почувствовала, что сделает все, чтобы спасти «Ревендж». Не ради себя. Ради Жюльенны.
Хотя мне было всего двенадцать, меня не покидало ощущение, что я знаю о жизни всё. Во Фьельбаке она казалась такой предсказуемой… Те же перепады между десятью месяцами полной тишины и двумя месяцами летнего хаоса. Все знали всех. Летом приезжали одни и те же туристы, год за годом. Дома тоже все оставалось по-старому. Мы словно бегали в беличьем колесе – на одном месте, ни малейших шансов сдвинуться вперед. Ничего так и не менялось.
Поэтому, когда мы сели за ужин, я поняла, что это будет именно такой вечер. Еще только придя домой из школы, почувствовала, что от папы пахнет алкоголем.
Наш дом я и любила, и ненавидела. Здесь выросла моя мама. Он перешел к ней по наследству от бабушки и дедушки, и все, что мне в нем нравилось, было связано с ней. Она сделала все, что могла, сделав домик уютным и милым – придав ему все те черты, что ассоциировались со счастливой жизнью. Старая древесина, оставшаяся со времен бабушки и дедушки. Белые льняные шторы, которые мама сшила собственными руками, – она прекрасно шила. Вышивка в рамке, полученная бабушкой от прабабушки в качестве свадебного подарка. Винтовая лестница с перилами из толстого каната, по ступенькам которой ступали представители нескольких поколений. Маленькие комнатки и белые окна с разделенными на мелкие квадратики рамами. Все это я очень любила.
Ненавидела я все, что напоминало о папе. Зарубки от ножа на кухонной столешнице. Отметки на деревянной двери в гостиной, оставшиеся от того, как папа не раз пинал дверь ногой в приступах пьяной ярости. Слегка изогнутый карниз, с которого он однажды пытался стащить занавеску, чтобы намотать маме на голову, – пока Себастиан не собрался с духом и не оттащил его от мамы.
Камин в гостиной я любила. Но портреты на каминной полке казались жестокой насмешкой. Семейные фотографии, которые мама поставила туда, – мечты о жизни, которой не существовало. Снимки, на которых улыбаются она с папой, я и мой старший брат Себастиан. Мне хотелось пошвырять их на пол, однако я не хотела огорчать маму. Один раз она поставила туда же портрет своего брата. Но когда папа увидел фото дяди Эгиля, то пришел в бешенство. Пока мама лежала в больнице, он позаботился о том, чтобы фотография исчезла.