Пчела давно уж была сыта влагой, а та не кончалась всё. Её было столько, сколь не хотела пчела никогда. Скоро осознав свою беспомощность и одиночество, муха6 стала мёрзнуть7, и вскоре опустила бы свои руки навечно, если б не бабочка. Та, воскликнув: «Держись, я иду к тебе!» – Кинулась в воду, на ходу сдёрнув росинку с языка травы, что росла на бережку. То ли обозналась в спешке, то ли ещё как, но куда вернее было бы хвататься за длинную соломинку, без дела мокнущую у всех на виду, или сорвать с верёвки куста пересохшее, позабытое пауком бельё. Всё бы лучше сгодилось, нежели тянуть воду в воду.
Утомившись глядеть на нелепость происходящего, одной рукой я зачерпнул бабочку, другой – пчелу. Обе были напуганы. На мотылька, дабы не повредить крыльев, дунул легонько, отчего она тут же взлетела. Пчелку наскоро обогрев дыханием, пересадил на цветок, чтобы она обсохла и подкрепилась.
В пустой след, прямо у меня из-под ног выпрыгнул в воду совершенно зелёный кузнечик8. Повеса, хлыщ, бонвиван9 он сделал это не от того, что хотел кому-то помочь, но лишь затем, дабы похвастать своей удалью и статью. Кузнечик определённо знал, что я достану из воды и его, причём дважды, ибо он, по обыкновению спутав части света, снова угодил в пруд.
Сострадание само по себе – самообман, но лишь об руку с рассудком, – он тот посох, на который опирается доброта.
Не дожидаясь ответа
Штурвал лимона, подгоняемый веслом ложки, кружился от одного стеклянного берега стакана к другому, посреди красного моря чая, в такт чечётке, что отбивали колёса поезда. Стоны шпал, усиленные эхом, бежали, опережая локомотив, загодя возвещая о скором появлении «скорого». Увертюра грядущего видения готовила к чему-то грандиозному и величественному, но увы, поезд исчезал быстрее, чем упоминание о нём. Так же поспешно и охотно мы расстаёмся с дурными воспоминаниями, считая их никчемными, либо не существовавшими никогда. По крайней мере, в нашей жизни.
К вечеру небо выцвело и потускнело, отчего отчётливее стали заметны фигурные скобки ласточек и беспорядочно рассыпанные тире стрекоз. Стеклянные их крылья будто растаяли, отчего гудение выглядело по-меньшей мере нелепо, если вовсе не пугающе. За всею этой вознёй я не расслышал стороннего, непривычного шума за дверью. Кто-то просился в дом, да так тихо, неуверенно, что не будь у меня пса, я ни за что не обратил бы внимания на этот звук. Отворив дверь, в сумерках я разглядел спину спешащего прочь человека. Одетый в нечто безразмерное, похожее на подрясник без пояса, прикрывающее обувь, он тяжело ступал, так как плечи незнакомца оттягивала сума, больше похожая на короб.
– Эй! – окликнул его я. – Куда же вы? Я был занят, и не услышал вашего стука.
Мужчина повернулся, – на загорелом и пыльном его лице светились спокойствием и умиротворённостью глаза цвета июльского неба.
– Простите. – Легко и мягко ответил он. – Я не желал отрывать вас от ваших занятий.
– Ой, это я так только именовал своё безделье занятием. Пустяки, право слово! Зайдите! Судя по вашему виду, и недостатку перекладных до наших мест, вы издалека, да ещё пешком.
– Я не решаюсь беспокоить вас или ваших домашних… – Засомневался незнакомец, хотя в его деликатности можно было без труда распознать желание разузнать, – есть ли хоть какая-то надежда воспользоваться гостеприимством.
– Так у меня из родных только кот и собака, – сообщил я, – но они нисколько не будут против! Прошу, заходите, вы никого не стесните.
Замешкавшись у порога, мужчина потоптался на месте, и, словно уговорившись сам с собой, кивнул:
– Спасибо, я воспользуюсь приглашением, но только лишь если вы одолжите мне обмылок. Я слишком долго в пути…