Думать о том, как он изменился за прошедшие годы, Пилат не хотел. Не хотел – и все. Без объяснений. Что можно объяснить самому себе? Как солгать? Разве себя обманешь?
Он встал (боль в ушибленной спине дала о себе знать – выпрямляясь, он едва сдержал стон) и косолапой походкой кавалериста зашагал по галерее. Слева, между массивными колоннами, мелькало густо усыпанное звездными россыпями небо, по которому проносились призрачные легкие тени – не то ночных птиц, не то нетопырей, гнездившихся под портиком в огромном количестве.
Стража распахнула перед ним дверь во внутренний покой. Прокуратор шагнул в полумрак галереи, ведущей в спальни, створки за ним сомкнулись и он услышал, как скрипнули кожаные доспехи легионеров.
В спальню заглядывала луна. Ветер лениво перебирал занавесь на окне и осторожно трогал балдахин над ложем. Прозрачная ткань едва-едва шевелилась, в саду внутреннего двора перекликались птичьи голоса.
Прокула спала на боку, свернувшись клубочком, еле слышно посапывая, и у Пилата, у Всадника – Золотое Копье от нежности, от того чувства, которое ранее было ему незнакомо, на мгновение сжалось сердце.
Он сбросил с себя одежду и, стараясь не шуметь, лег рядом с женой, осторожно взял ее за руку, укрыв своей большой ладонью маленькую кисть с тонкими, хрупкими пальчиками. Раньше, ложась спать, он так же касался рукояти меча.
Времена меняются, подумал Пилат, вытягиваясь на прохладных простынях во весь рост. Это ни хорошо и не плохо, так и должно быть. Плохо, что мы меняемся. Самая прочная броня с годами ржавеет и разваливается. Что же говорить о людях? Я не такой, каким был раньше. Совсем не такой, но этого никто не должен увидеть. Никто. Ни враги, ни друзья. Настанет утро, и все будет как прежде. Наступит утро…
В спальню медленно вливалась пришедшая с окрестных гор прохлада. Едва мерцавший в углу светильник на миг зарделся, так, что тени заметались по комнате, и окончательно угас. Сон навалился на прокуратора, и Пилат уснул крепко, без сновидений, так и не выпустив из ладони руку жены.
А вот Афранию Бурру в эту ночь спать не пришлось.
Каждый раз перед большими праздниками, когда город начинал вскипать, как поставленный на медленный огонь котел с похлебкой, начальник тайной полиции чувствовал, что ненавидит свою работу. Как вскипающая похлебка покрывается неприятной на вид пеной, так и переполненный людьми Ершалаим принимался страдать от пришлой и местной нечисти, мечтающей поживиться за счет гостей и жителей города.
В принципе, все праздники добавляли Бурру головной боли, но самым тяжелым был Песах.
В эти дни население Ершалаима вырастало в несколько раз, переполненные гостиницы и постоялые дворы не вмещали прибывших. Воров на рынках становилось едва ли не больше, чем торгующих. В город спешили блудницы, разбойники, проповедники, бродячие фокусники и актеры. На загаженных улицах то и дело возникали драки с поножовщиной, кого-то грабили, а два-три совершенных за ночь убийства были нормой. И, несмотря на то, что Ершалаим был переполнен соглядатаями, доносчиками и полицейскими, жить в нем в предпраздничные дни было небезопасно – слишком уж значительным становился численный перевес тех, кто нарушал или был готов нарушить законы при любой возможности.
Агенты Афрания сбивались с ног, но не могли уследить за всем, что происходило на улицах, и чаще всего убийцы оставались безнаказанными, воры благополучно исчезали с добычей, а целители едва успевали вправлять вывихи и врачевать переломы, раны да ушибы. Жизнь не сделала Бурра человеконенавистником, но накануне Песаха даже он, при всей своей уравновешенности и выработанной годами привычке сдерживать эмоции, начинал испытывать приступы мизантропии.