Гуревич еще раз пристально посмотрела на Вовчика. Внимательно слушая Леонидовну, тот провел рукой по лысеющей голове. И было в этом жесте столько узнаваемого и родного, что стены класса вдруг раздвинулись, и Гуревич, прямо на стуле, с некрашеными волосами и нездоровым цветом лица, никому не нужная, нелюбимая, отправилась в чувственное путешествие по закоулкам прошлой любви. Она слышала его запах… Он шептал ей на ухо: «Ни, моя Ни…» Она смеялась… Он слегка прикусывал зубами кончик ее носа… Она гладила его щеку… Он… Она… Он… Она…

Леонидовна умолкла, родители задвигали стульями. Вовчик поднялся и заботливо помог своей благоверной выбраться из-за тесной парты. Гуревич, как есть, все такая же, со всеми приставками «не», спустилась с небес на землю, припечатав всеми четырьмя ножками стула потертый школьный линолеум. Не она и он. А они!

Как тореадор, Вовчик развернул верхнюю одежду, и ненавистная толстуха, вслепую потыкавшись руками, вздернула ее на плечи. Облачившись, они выплыли из класса и пошли по коридору плечом к плечу. Гуревич смотрела им вслед. Опять две счастливые спины… Опять…

– Вот это шуба! – мечтательно пропела Леонидовна. – Роско-ошная!

Гуревич обернулась на Леонидовну, а затем вновь посмотрела на удалявшуюся парочку. И только сейчас обратила внимание, что на той, которая уводила ее Вовчика, была белоснежная, шелковистая, до пола шуба. «Почему жизнь все время поворачивается ко мне спиной? Почему у других и Вовчик, и шуба, и белобрысый сынок в пятом классе, а у меня всегда шиш с маслом?» – Гуревич сгребла кособокое пальтишко из учительской и, проходя мимо зеркала, вдруг остановилась. Она так давно не смотрела на себя оценивающим женским взглядом, что не знала, с чего начать. Робким жестом поправила волосы, внимательно прошлась глазами сверху вниз и горестно сказала: «Шиш! Даже без масла!»

С того самого дня Гуревич начала копить. Аккуратно, в начале каждого месяца, треть зарплаты перемещалась в жестяную банку из-под мармеладных долек. Если раньше она любила пить чай и перелистывать любимую Ахматову, то теперь засунула томик на верхнюю полку и, долго, с упоением прихлебывая горячую жидкость, рассматривала жестяные узоры на банке-копилке. Время от времени открывала тугую крышку и втягивала носом запах сложенных купюр. Неправда, что деньги не пахнут. Эти пахли. Сахарной пудрой, цитрусом и мечтой.

Белоснежная мечта являлась во сне, влетая вместе с морозным воздухом в форточку. Выпрыгивала со страницы учебника, вместе с правилом о шипящих. Округлыми протяжными словами «Роско-о-о-ошная шуба!» вылетала из Леонидовны, стоило той открыть рот (хотя вещалось совсем другое: строгое, учебно-методическое). Гуревич продолжала осыпать себя пеплом и носить стоптанные туфли, но где-то там впереди ее ждала желанная, обещавшая круто изменить жизнь шуба.

Примерно в это же время к ней приблудились соседские дети. Девочка лет пяти и мальчик чуть помладше. Вообще-то она знала их давно и время от времени подбрасывала мелкие деньги их матери-алкоголичке.

Елена обычно игнорировала звонок и яростно барабанила в дверь. Гуревич ворчала: «Опять Елена Прекрасная пожаловала», но шла открывать. В противовес наглому стуку лицо у Прекрасной Елены было жалобно-униженное. За ней подкреплением, призванным усилить психологическую атаку, стояли дети.

– Все гудит и гудит, – начинала Елена, никогда не повторяясь в своих просительных заходах.

– Что гудит?

– Да голова проклятая.

– Пить надо меньше. Не дам.

– Что ты, мне не на опохмел! Мне на этот… как его… на панадол… И Витьки вон не кормлены, – завершала она беспроигрышным средством.