Все сидят молча, без дедушкиной команды нельзя, ненароком получишь ложкой по лбу. А Глафира наливает четырехлетнему Колиньке и двухлетней Верочке в отдельные плошки, им не дотянутся, кланяется хозяевам и уходит на кухню. Дедушка разрешает: «Можно», – и задвигались деревянные ложки, неторопливо достают юшку, подставляется ломоток хлеба, не дай бог капнуть на стол! Юшка вычерпана, зоркий дедушка изрекает: «Таскай совсем!» – и в ход пошло самое вкусное, картошка и мясо. Борисовы – купцы, и мясо за столом не переводится. «Ленька, стервец, не егози, не спеши, младшим оставь!» – дедушка Степан строг и видит все, от его зоркого глаза не укроется никакая шалость.

Поздно вечером приезжает папенька, огромный, как медведь, чудесно пахнущий Москвой, увешанный связкой баранок с маком, до того вкусных, что сводит скулы от нетерпения. Детвора виснет на нем, как живая связка, а папенька ухватывает, тискает всю ораву так, что дух захватывает. Девчонки пищат, а папенька шепчет: «Тихо, дедушка заругает!» Но дедушка делает вид, что не слышит. Глафира ходит, зажигает свечи, теплый свет и счастье разливаются по дому: «Папенька приехали!» А завтра воскресенье, и папенька повезет детвору в Москву.

Ехать в Москву собирались уже давно, к Троице нужно справить обновы для всех, и Ганя договорился со знакомым купцом на матерьял для одежек. Катерина уже обмерила и рассчитала, сколько нужно на всех – двадцать четыре аршина, берем одним куском, так дешевле будет.

– Что ты, мать, – возражает Ганя, – девочки уже выросли, не след всех одевать в один цвет. Давай для мальчишек – один цвет, а для девочек – что-нибудь покрасивее, поярче. Мы ведь теперь не последние люди, я посоветовался тут, думаю написать прошение в третью гильдию. У меня капитал уже к ста тысячам подходит. Конечно, за Филипповыми да Елисеевыми нам не угнаться, но купеческая гильдия – дело серьезное, в другое общество будем входить, и одеваться нужно соответственно. Вон Зине уже четырнадцать, через два-три года – уже невеста, а ты – всех одинаково! Нет, мать, покупать будем самый красивый матерьял, что Иван Лукич подскажет, и ты меня не конфузь перед московскими купцами.

Из Москвы привозят вороха материи, и Катерина целую неделю кроит одежки для семьи. Сима не отходит от матери, смотрит, как тоненьким мелком намечается выкройка, большими портняжными ножницами режется, толстой иглой с белой ниткой прихватывается будущая рубашка.

– Ну-ка, Симочка, позови Лялю, будем примерку делать.

Лялька нетерпеливо топчется, пока мама на нем ушивает, подметывает, поворачивает Ляльку несколько раз.

– Мам, ну скоро? Я уже устал стоять.

– Погоди, еще спину ушить надо. Симочка, помоги мне, вот здесь булавочкой подколи. Да стой ты, не егози, всю работу испортишь!

Наконец рубашка ушита, снимается через голову, отчего Лялька дрыгается и верещит:

– Ой, щекотно! Ой, колется!

Мама поднимает лаковый пузатый колпак, и швейная машина Singer, недавно купленная, появляется, сверкая изящной черной шейкой с золотыми колосьями по бокам. Мама позволяет покрутить ручку, и Сима очарованно смотрит, как под уютное стрекотанье тоненький шовчик шаловливой ящеркой выползает из-под блестящей лапки машины.

– Ну, все, покрутила, теперь я ножным приводом буду, так оно быстрее.

– Мам, а можно мне попробовать?

* * *

В теплушке ехали покровские москвичи с соседних переулков, что вьются, изгибаются, пересекаются в окружении двухэтажных домов, выплескиваясь на улицу Чернышевского, которую здесь упорно называют Покровкой. Покровский дом всеми своими этажами, окнами, полутемными пахучими лестницами, всей своей тесной жизнью выходит во двор с коваными воротами и калиткой, которую ревностно запирает на ночь татарин-дворник. Многочисленная дворничья семья каким-то чудом умещается в каморке под лестницей в угловом подъезде, и, когда Нина после школы взбегает на второй этаж («Ой, мама, быстрей открывай, а то не успею!»), она всегда натыкается на гремучие дворничьи ведра.