– Чет Дагласс, – неуверенно сказал я, – да, это вполне вероятно.

Горе мое было настолько глубоким, что я больше не мог говорить. Я пробежал глазами по странице, мне стало трудно дышать, как будто из комнаты вдруг выкачали весь кислород. Одна за другой мысли мелькали в моем опустошенном разуме, отчаянно стремившемся отыскать то, на что еще можно положиться – пусть не полностью, не безоговорочно, эта возможность была уничтожена как таковая, – но хотя бы какое-нибудь малое утешение, что-нибудь, что уцелело в руинах.

И я нашел! Я нашел эту единственную мысль, дающую опору. Вот в чем она состояла: вы с Финеасом уже равны. Вы с ним равны во вражде. Вы оба хладнокровно правите вперед только ради себя самого. Ты ненавидишь его за то, что он побил школьный рекорд по плаванию, ну и что с того? Он тоже ненавидит тебя – за то, что ты до последнего семестра получал высшие оценки по всем предметам. И по тригонометрии у тебя была бы высшая оценка, если бы не он. Если бы не он!

И тут новое озарение пронзило мозг, ясное и холодное, как рассвет там, на пляже: Финни нарочно все устроил так, чтобы сорвать мне зачет. Этим же объяснялись и блицбол, и ежевечерние собрания Суперсоюза самоубийц, этим объяснялось его настойчивое стремление заставить меня разделять все его забавы. И вся его болтовня в духе ты-мой-лучший-друг! И тень, которая накрывала его лицо, если я не хотел что-то делать вместе с ним! Инстинктивная потребность все делить со мной? Конечно, он хотел делить со мной все, особенно длинный хвост своих слабых оценок по всем предметам. Таким образом он, великий атлет, мог по-своему опережать меня. Все это было хладнокровным расчетом, обманом, проявлением враждебности.

Я почувствовал себя лучше. Так человек от облегчения покрывается испариной, избавившись от тошноты; да, я почувствовал себя лучше. Наконец мы сравнялись – сравнялись во вражде. Соперничество не на жизнь, а на смерть было обоюдным.

После этого я стал образцовым учеником. Я и всегда был хорошим учеником, хотя учеба сама по себе не интересовала и не воодушевляла меня так, как Чета Дагласса. Но теперь я стал не просто хорошим, а выдающимся, соперничать со мной мог разве что этот самый Чет Дагласс. Однако я начал замечать, что подлинный интерес Чета к знаниям является и его слабостью. Его порой уводило далеко в сторону; например, он настолько увлекся наклонными плоскостями в стереометрии, что почти провалил тригонометрию, – как и я. Когда мы проходили «Кандида», Чет открыл для себя новый взгляд на мир и продолжал жадно читать Вольтера по-французски, когда класс уже перешел к другим авторам. Да, в этом было его уязвимое место, потому что мне, например, было все едино – что Вольтер, что Мольер, что законы движения, что Великая хартия вольностей, что антропоморфизм, что «Тэсс из рода д’Эрбервиллей», – над всем этим я работал с одинаковым усердием.

Финни ни о чем таком и понятия не имел, все это было бесконечно далеко от него. В классе он обычно сидел, ссутулившись за партой, с философски-понимающим видом настороженно следил за дискуссией, а когда его самого заставляли высказаться, завораживающая власть его голоса в сочетании с неординарностью мышления рождали ответы, которые часто бывали ошибочными, но которые редко можно было заклеймить как дурацкие. Письменные контрольные были для него катастрофой, потому что он не мог прочесть вслух то, что написал, и получал отметки, позволяющие разве что зачесть результат. Не то чтобы он никогда не работал – работал, но спорадически: время от времени, короткими наскоками. По мере того как длилось то судьбоносное лето, я подтянул свою дисциплину, и Финеас тут же увеличил интенсивность своих учебных «припадков».