Он любил то, что было понятно, мило глазу и душе, распахнуто навстречу, давалось сердцу и уму без особых нравственных затрат. И это касалось абсолютно всего, с чем – так или иначе – имел дело: литературных произведений, музыки, поэзии, живописи, художественных фильмов и театральных постановок, знакомых людей и добрых приятелей, фасонов одежды, которую носил, мебели в квартире и офисе, отелей, в которых останавливался, парфюмов, которыми пользовался, часов на запястье и, конечно же, женщин, на которых обращал внимание. При том, он был и снобом, и сибаритом, поскольку мог себе это позволить. Обожал комфорт и роскошь, имел собственные, а не навязанные мнением других – именуемым зачастую модой – представления о том, что есть прекрасно, а что просто хорошо.

Таких женщин Поляков никогда не понимал.

В сложных и, возможно, красивых лабиринтах изломанных душ и тел таилось столько непонятного, неожиданного, пугающего, что он взял за правило, попросту обходить их стороной, как картины абстракционистов и книги Карлоса Кастанеды

Она – без сомнения – была именно такой женщиной.

Но именно ее неожиданный вопрос не только остановил его – заставил стать, как вкопанного, и даже будто виноватого, застигнутого за каким-то постыдным занятием. На доли минуты он ощутил абсолютную, неожиданно восторженную растерянность, как если бы лично и персонально к истошному фанату обратился вдруг со сцены его кумир.

Русский. Простите, я потревожил вас. – Он не узнал своего голоса и тех интонаций, которые отчетливо прозвучали. Во рту вдруг пересохло, шершавый язык поворачивался с трудом.

Пустое. Я уже собиралась идти отсюда. – Она, не таясь и нисколько не смущаясь этим, разглядывала его в упор своими неземными фиолетовыми глазами и, несмотря на сказанное, уходить, похоже, не собиралась. По крайней мере, стояла неподвижно и так же прямо, по-балетному, как показалось, сначала. Спиной к могиле и лицом к нему. И также – обеими руками – придерживала на груди черную соломенную шляпу с вуалью. Произнеся это своим низким хрипловатым голосом с тем же странным, необъяснимым акцентом, она замолчала. Но молчание это было каким-то требовательным – она молчала так, будто приказывала ему отвечать немедленно, продолжая их странную беседу, и он подчинился.

– Могу я задать вам вопрос?

– Чья это могила? Разумеется, вопрос естественный. Степан Аркадьевич фон Паллен мой… дедушка. – Она замялась буквально на секунду. Словно подыскивая слово. «Странно, – подумал он почему-то, – так хорошо говорит по-русски и забыла такое простое слово. Совсем не редкое». Она же, словно прочитав его мысли, повторила еще раз: – Да, именно дедушка. Я, знаете, вдруг усомнилась, так ли это звучит. Дома мы, разумеется, всегда говорим по-русски, но дедушка умер так давно, maman еще не была и замужем.

– В тысяча девятьсот пятьдесят девятом году. Я как раз родился.

– О! Ну для мужчины возраст имеет мало значения, вы согласны?

– Не знаю, я никогда особенно не задумывался над этим.

– Так именно и значит, что я права, – вы не задумывались над этим. Любая женщина подумала бы уже тысячу раз, нет, много больше – сколько дней в ваших сорока годах? – столько раз бы и подумала. А вы и родились в России?

– Да, и родился, и вырос, и сейчас живу, и умереть надеюсь в России.

– О! Ну зачем такая меланхолия – вам еще не годится умирать, слишком рано. А что, вы и вправду так любите вашу Россию?

– Очень люблю. – Он постепенно обретал привычный свой тон и манеру держаться, но еще нельзя было утверждать, что окончательно рассеялось наваждение странного знакомства. Они по-прежнему стояли возле могилы, но она не двигалась с места и он, словно привороженный, не делал ни шага, не пытался увлечь ее прочь. Словно говорить они могли только здесь, у могильной плиты неведомого барона фон Паллена, покинувшего этот мир в год, когда он, Дмитрий Поляков, в нем появился.