– Здоров ли?
Обернулся – Гришка Лоскут.
Прямо с утра хмур. Борода спуталась, ноздри вывернуты.
А из-за Гришки выглянул, хлопнув дверью, Косой. Этот худой, веселый, положил крест:
– Ну, смердит из казенки!
– А ты чего ждал?
– Я-то ничего, – ухмыльнулся Косой и тоже вспомнил: – Да уж очень богатая у помяса кукашка! Это при носоручине-то, да?
Федька Кафтанов выглянул на крыльцо и услышал слова Косого.
– Да ты что говоришь? Какая богатая кукашка? Да ну! – Подчеркнул свои слова презрительным жестом. – Такой она только кажется. А сама поношена, побита. Плешиветь скоро начнет. Я точно знаю, потому как терплю на ней поруху.
Объяснил, отворачивая хитрые глаза:
– Вы вчера как уснули, так Лисай пристал ко мне. Спать прямо не дал. Уж он и так, и этак. Ну, шепчет, понравилась мне твоя ровдужная дошка, Кафтанов. Разношенная, крепкая, видно, что шилась на крепкого человека. Отдай, дескать, мне свою дошку. Я, говорит, давно мечтал ходить в такой. А ты, говорит, бери в обмен мою кукашку, мне она надоела.
Помолчал, солидно пригладил бороду:
– Я согласился.
– Ну дурак Лисай! – завистливо выдохнул Косой.
Выходили и другие казаки на крыльцо. Привыкая к зимовью, толкались, посмеивались над дураком помясом. Кафтанову никто не верил: побил, наверно, помяса Федька. С некоторым особенным смыслом косились на Свешникова: что на такое скажет передовщик?
– А вон и помяс!
Со стороны дымящейся черной и одновременно синей, как грозовое небо, реки к зимовью напористо шел верховой олень с двумя вьючными сумами на коричневых боках. Рядом семенил Лисай. Подпрыгивал, как птица, прихрамывал, вскидывал длинными руками, но семенил бодро. И бедно, очень бедно выглядела на нем потертая и короткая кафтановская дошка.
– Ишь, вырядился! – посмеивались казаки. – Что такое везет? Неужто всем, как Федьке, хочет поменять дошки на собольи шубы?
Микуня еще издали крикнул: «Здоров ли?»
Помяс, трепеща, болезненно вихляясь, быстро перекрестился. На Гришку Лоскута и на Кафтанова глянул с ужасом. Длинной рукой похлопал по сумам:
– Носоручину привез. Для собачек.
– Зачем один ходил? – сердито спросил Свешников.
– А пожалел тебя. Ты хорошо спал. Ну ровно робенок.
– «Робенок»! – рассердился Свешников. – Ты за такое снова пойдешь. Прямо сейчас.
Не слушая причитаний помяса, крикнул Гришке готовить собак. Заодно обругал Кафтанова: ты убогих, дескать, обираешь, Федька!
Кафтанов ухмыльнулся: «А мы с помясом по-доброму. Сам спроси».
Свешников отвернулся. Его нетерпение жгло. Нетерпение увидеть старинного зверя! Наяву убедиться, что не придуман, что действительно существует, что не зря привел людей в дикую сендуху. И собаки будто чувствовали нетерпение передовщика – сразу взяли в разгон. Помяс, вцепившись в дугу барана, только пугливо оглядывался, шалел от скорости, тряс неряшливой бородой, все порывался что-то сообщить Свешникову, а мимо так и неслись то курульчик на высоком пне, то крест в наклон. И одна за другой – траурные ондуши.
Гнали к реке по следу учуга.
Река ледяная, страшная, вся в разводах, распухла, посинела как утопленник за последние дни. Тёмно и тяжело колебалась под самым обрывом, а дальше виднелась еще одна полоса воды, выкатывающейся на лед.
А на сухой ондуше – орел. Поворачивает голову в профиль. Смотрит, не моргая, круглым, как бы бельмастым глазом. Потом снова быстро поворачивает голову, смотрит другим. Ну прямо двуглавый, опешил Свешников. Утверждается государство.
– Река тут как направляется? – крикнул помясу.
– А на полночь, – затрепетал помяс.
– Коч может подойти снизу?
– С моря? Дойдет.
– А писаных много? Сердиты или мяхки нравом?