родилось больше плача, чем от всех плакальщиц…[108].

Не исключено, что струны замерли и музыка замолкла, когда Орфей вдруг оглянулся назад. Между тем, «звуковой пейзаж» столь же семиотичен, как цветовой. «Человек живет, – отмечает исследователь, – в окружении звука, и оппозиция звук-беззвучие, в пространственном коде соответствующая оппозиции движение-неподвижность, является одним из выражений жизнь-смерть»[109]. Звуки лиры космизируют хаос и укрощают смерть, ибо земная музыка – отражение звучащей гармонии небесных сфер. С воздействием музыки греки связывали психагогию, управление душ. Семь частей человеческой души[110] соответствуют семи струнам лиры, семи тонам в музыке и семи космическим сферам. Лира – символ вселенной, ее гармонии, и, частным образом, супружеской верности. Эгисту, чтобы соблазнить Клитеместру, потребовалось убить лирника, оставленного Агамемноном для того, чтобы певец игрой напоминал царице о ее супружеском долге[111]. Кроме того, лира – посредник между мирами. Ее молчание и пресекло нить между живым Орфеем и пленницей Аида.

В эссе «Девяносто лет спустя» Бродский заметил по поводу трагедии Орфея и Эвридики: «… греки интуитивно осознали, что любовь, по сути, есть улица с односторонним движением и что ее продолжением становится траурный плач»[112]. Впрочем, такой вывод кажется нарочито неполным; миф об Орфее – это еще и свидетельство, что нет ничего сильнее любви. Именно она заставила поэта спуститься в Аид. Так полагал Ф. Сологуб, который писал:

Любви неодолима сила.
Она не ведает преград,
И даже то, что смерть скосила,
Любовный воскрешает взгляд.
Светло ликует Эвридика,
И ад ее не полонит,
Когда багряная гвоздика
Ей близость друга возвестит,
И не замедлит на дороге,
И не оглянется Орфей,
Когда в стремительной тревоге
С земли нисходит он за ней[113].

«Случай Орфея» призван приоткрыть завесу над таинством творческого духа и любви. В русской поэзии он волновал творческое воображение прежде тех, для кого, как, например, для М. Цветаевой, был характерен «переход за…» «Ее всегда, – писал М. Слоним, – притягивало все, что выходило за пределы, что вне мер, ее «безмерность в мире мер» – это же и есть тяга к мифу»[114](106).

Первые орфические мотивы связаны у Цветаевой с Коктебелем. Волошин, чья мать раньше других стала обживать раскаленную, казавшуюся первозданной землю, видел в ней Киммерию, где, по поверьям древних, находился спуск в Аид. «Широкие каменные лестницы посреди скалистых ущелий, с двух сторон ограниченные пропастями, – писал он, – кажется, попираются невидимыми ступнями Эвридики»[115](107).

В Коктебеле юная Цветаева встретила еще более юного С. Эфрона. Любовь и миф подсказали ей прообраз избранника:

Так драгоценный и спокойный,
Лежите, взглядом не даря,
Но взглянете – и вспыхнут войны,
И горы двинутся в моря[116].
(108)

В эту пору Цветаева еще только Эвридика, и только этим самосознанием навеяны коктебельские стихи:

Идешь, на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала – тоже!
Прохожий, остановись!
…………………………………
Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой пыли…
И пусть тебя не смущает
Мой голос из-под земли[117].
(109)

Орфей – сын Феба, солнечного Аполлона. По одной из версий его имя означает «исцеляющий светом»[118] (110). Так «золотая пыль» ассоциируется не только с Коктебелем, но и фракийским лирником. Его трагический образ в поэзии Цветаевой возникает много позже, в год прощания со своей молодостью и смерти А. Блока. В итоге стихотворение «Орфей», не вошедшее в книгу «Стихи к Блоку», невольно читается как еще один текст из этой книги. Тем более, что между этим текстом и одним из стихотворений к Блоку «Как сонный, как пьяный.» есть прямые переклички; «Орфей» словно продолжает последнюю строфу этого стихотворения, хотя и датирован неделей раньше. Концовка стихов «Как сонный, как пьяный.»: