«Люди – несчастные, слабые существа, Дрекса, – говорил Кудашвили. – Надо выходить замуж за приличного человека, если не хочешь, чтобы он сбежал».

А Утч он говорил:

«Тебе повезло. Тебе не надо будет выходить замуж до тех пор, пока ты сама этого не захочешь».

«Ja, Утчка выйдет замуж за царя!» – кудахтала Дрекса. Она знала, что цари в России перевелись, но ей нравилось, когда капитан вскидывал на нее глаза и поднимал свои черные брови.

«Царей больше нет, Дрекса».

«Ja, mein Hauptmann[4], и Гоца тоже нет».

– Ты ведь, наверное, понимала, что происходит, – как-то сказал Северин Утч.

– Да я и раньше понимала, – ответила Утч.

– Так какая же разница между ними и гестапо? – спросил Уинтер.

– Кудашвили заботился обо мне, – сказала она.

Однажды вечером мы засиделись после ужина в нашей гостиной. Когда мы пытались разговаривать вчетвером, часто возникала какая-то неловкость; в тот момент я беседовал с Эдит, а Утч – с Северином. Вчетвером все же общаться трудно. Главное тут – не скрытничать, но именно Северин все портил. Он либо сидел мрачный и молчал, либо втягивал Утч в долгие воспоминания о прошлом, предоставляя нам с Эдит роль слушателей. Если он был не в своей тарелке, то хотел, чтобы остальные чувствовали себя неловко. А иногда, у них дома, когда вроде бы завязывался непринужденный разговор, Северин вскакивал, подавал пальто Утч и уводил ее немедленно после ужина. Он вдруг изрекал:

– Пойдем, мы мешаем им говорить об их творчестве.

Именно по его инициативе всегда получалось так: он уволакивал Утч к себе домой или оставался с ней в нашем доме, и тогда я оказывался с Эдит в их доме. Он вносил прусский порядок в наши отношения, а потом вышучивал их.

– Меня просто бесит, – сказал он однажды, когда мы трое были обескуражены его молчанием: за вечер он не произнес ни слова! – Мы просто тянем время, прежде чем разбежаться по постелям. Почему бы не исключить из расписания всю часть, связанную с общей трапезой, и тем самым сэкономить немного денег?

Что ж, мы так и поступили, и ему явно пришлась по вкусу холодноватость такого общения. Я приезжал к ним после ужина, а он выскальзывал через черный ход в тот момент, как я входил. А если он приезжал к нам первым, то садился, не снимая пальто, бормоча «да» и «нет», пока я не уезжал к Эдит. Утч говорила, что потом пальто он снимал.

Но уж лучше так, чем когда он сознательно пытался наводить на нас скуку, произнося за ужином монологи, которые он затем переносил в гостиную с единственным намерением – усыпить нас. Однажды вечером он говорил так долго, что Эдит пришлось сказать:

– Северин, я думаю, мы все устали.

– О, – сказал он, – что ж, тогда давайте назовем ночь ночью и отправимся спать, – сказал он, обращаясь к Эдит. Он чмокнул Утч, потряс мне руку. – В таком случае, в другой раз. У нас ведь еще куча времени, правда?

Я помню один бесконечный вечер, начавшийся с того, что он сказал Утч:

– Ты помнишь демонстрацию протеста у греческого посольства в пятьдесят втором году?

– Мне было только четырнадцать лет, – сказала Утч.

– Мне тоже, но я помню все очень отчетливо, – сказал Северин. – Орда демонстрантов атаковала посольство Греции; они протестовали против казни Белояниса.

– Я не помню никаких Белоянисов, – сказала Утч.

– Ну, он был греческим коммунистом, – сказал Северин, – но я говорю сейчас о нападении на греческое посольство в Вене. Русские не позволили полиции послать вооруженный отряд на подавление беспорядков. Самое смешное, что протестующих привезли к посольству на советских грузовиках. Теперь помнишь?

– Нет.

– А еще смешнее, что русские разоружили всю полицию – по крайней мере в нашем секторе. Даже резиновые дубинки отобрали. Интересно, может, это придумал Кудашвили.